– Что и говорить, – произнес Ферриски, – прыжки – наш главный козырь.
– Когда другому уже нечем крыть, – поддержал его Ламонт, – ирландцу еще найдется что сказать. Этот парень не лыком шит.
– Не лыком, не лыком, – поддакнул Ферриски.
– И вот, когда все было сказано, – вновь раздался монотонный глубокий голос Финна, – проблеск разума озарил голову безумца, и решил он направить свои стопы в ту сторону, где обитают его люди, чтобы довериться им и жить с ними. Но ангелы принесли весть о намерении Суини отправиться в келью святого Ронана, и стал он молить Господа о том, чтобы безумие не покинуло душу короля до тех пор, пока душа его не покинет тела, и вот что из всего этого вышло. Когда добрался безумец до середины Слив-Фуад, предстали ему странные видения: окровавленные тела без голов, и головы без тел, и пять голов с подъятыми седыми власами, без рук, без ног и без туловищ, и с воплями и визгом стали они метаться перед Суини, наступая и тесня его в сгущающейся тьме и неистово бранясь, пока не взмыл он высоко в поднебесье в страхе перед этим бесовским хороводом. Но не отставала от него нежить, исторгнутая из ущелий высоких гор, и с воем, и рыком, и скорбными стенаньями ринулась за ним вослед – человечьи, песьи и козлиные головы тыкались ему в бедра, и икры, и затылок, ударяясь о стволы деревьев и обломки скал, не давая Суини даже минутку передохнуть, пока не укрылся он на дереве, что росло на вершине Слив-Эхнаха. Там, переведя дух, сидя между ветвей, принялся он слагать напевные строфы о горькой своей доле.
После чего понесся он как безумный из Луахар-Гехеда во Фиой-Гавли, где струятся прозрачные реки и деревья раскинули свои изящные кроны, и оставался там целый год, питаясь шафраново-красными ягодами остролиста и черно-коричневыми желудями и утоляя жажду свою из Гавала, и в конце концов сложил такие строки:
Воем вою я, бедный Суини,
тело мое как труп,
больше ни сна, ни музыки,
лишь стенанья буйного ветра.
Странствовал я от Луахар-Гехеда
до уступов Фиой-Гавли,
моя пища, скрывать не стану,
дуба желуди, плющ плодовитый.
После чего добрался неутомимый Суини до Алл-Фараннана, поистине дивной долины, где несут реки потоки своих изумрудных вод, где нашли себе обиталище праведники и целый сонм святых, где яблони клонят к земле свои оплетенные густым плющом ветви под грузом душистых плодов, где в лесах водятся дикие олени, и заяц, и грузный кабан, а на берегу морской лагуны спят на солнце жирные тюлени. И при виде всего этого произнес Суини такие стихи:
Алл-Фараннан, святых отрада,
изобилье плодов и орехов,
быстротечные воды студеные
омывают твой берег.
Плющ зеленый растет здесь привольно,
пышной кроной вздымается,
яблони плодами унизаны,
ветви клонятся долу.
По прошествии времени достиг Суини места, где главным святым почитался Молинг и даже храм здешний прозвали Домом Молинга. Держа в руках псалтырь Кевина, Молинг читал ее своим ученикам. Увидел их Суини, встал в сторонке, у колодца, смотрит, а сам травинку покусывает. Наконец Молинг обратился к нему, сказав:
– Не рано ли еще, безумец, пищу вкушать?
Потом оба, Суини и святой, пустились в долгую беседу, сочинив двадцать девять изящных стихов, после чего Молинг вновь изрек:
– Без сомнения, хорошо ты сделал, Суини, что пришел сюда, ибо суждено тебе окончить дни свои здесь, и оставить здесь повесть о своей жизни, и быть похоронену подле здешней церкви. А теперь повелеваю тебе, сколько бы ни скитался ты по Эрину, являться каждый вечер ко мне, дабы я мог записать твою историю.
И так оно и повелось, что Суини, странствуя – от одного к другому – по всем достославным деревьям Эрина, каждый день, в час вечерней молитвы, являлся к Молингу, а тот велел своему повару каждый раз давать Суини свежего молока, дабы тот мог подкрепить свои силы. Как-то вечером подняли служанки в доме шум, кляня Суини и обвиняя безумца в том, что якобы он совершил прелюбодеяние с сестрой пастуха, когда та по обыкновению принесла вечером кувшин с молоком, чтобы поставить его перед Суини на лепешку коровьего помета. Причем девушка поведала ту бесчестную ложь своему брату. Пастух, не долго думая, схватил копье и, прибежав к тому месту, где Суини возлежал за изгородью, попивая свое вечернее молоко, метнул копье, которое вонзилось Суини в левый бок и, пройдя насквозь, вышло со спины. Стоявший в церковных дверях прислужник, увидев, какое совершилось злодейство, поведал о том Молингу, и святой вместе с почтенным причтом поспешил к раненому, дабы отпустить ему грехи и причастить святых даров.
– Черное дело ты сделал, пастух, – сказал тогда Суини, – ибо из-за раны, что ты нанес мне, нет у меня сил даже перебраться через эту изгородь.
– Не ведал я, что ты лежишь там, – отвечал пастух.
– Христом Богом клянусь, – сказал Суини, – не причинил я тебе никакого зла.
– Да падет на тебя проклятие Божие, пастух, – добавил Молинг.
После чего повели они между собой речь, в полный голос вместе слагая стихи, которых набралось изрядное множество. Последние же строфы произнес Суини:
Было время, любил я больше
бормотанья толпы человечьей
воркованье лесного голубя
над безмолвной заводью.
Было время, любил я больше
колокольцев медного звона
голос ворона на вершине,
трубный зов оленя в ненастье.
Было время, любил я больше
сладкозвучнейшей женской речи
перекличку тетеревиную
среди дня.
Было время, любил я больше
завывание волчьей стаи,
чем священника голос тягучий,
сладкозвучный и медоточивый.
После этого объяла Суини смертная истома, и Молинг вместе с прочими священнослужителями принес и положил каждый по камню на его могилу.
– Воистину дорог моему сердцу стал тот, кто покоится в сей могиле, – сказал Молинг, – ибо приятен он был взору моему, когда увидел я его стоящим возле этого колодца. Отныне нарекаю я колодец сей Колодцем Безумца, ибо часто пировал он здесь, вкушая пышную траву и запивая ее водою. Дорого мне и всякое другое место, куда часто влекло несчастного Суини.
И сочинил Молинг такие стихи и произнес их вслух сладкозвучным голосом:
В сей могиле покоится Суини!
Его память гложет мне сердце,
любы мне потому все пристанища
святого безумца.
Люб мне Глен-Болкан приютный,
ведь любил его Суини,
люб мне каждый ручей его малый,
люб зеленый ряски венец.
Бьет, как прежде, Родник Безумца,
люб мне тот, кто пил его воду,
люб песок его первозданный,
чистые воды утешны.
Сладкозвучен был голос у Суини,
долгой будет о нем моя память,
осени же, о Царь Небесный,
его склеп и приют последний.
Автобиографическое отступление, часть шестая. Однажды ранним вечером я сидел за большим столом в столовой, разбирая и просматривая написанное за день, как вдруг услышал, как кто-то открыл ключом входную дверь. Немного погодя дверь снова закрыли. Из прихожей до меня донесся громкий голос дяди и еще один, которого я никогда прежде не слышал; затем послышалось шарканье и глухое дружелюбное похлопыванье. Я торопливо прикрыл листки, на которых затрагивалась запретная тема половых отношений.
Дверь в столовую настежь распахнулась, но в течение пятнадцати секунд никто не появлялся; затем быстрой грузной поступью в комнату вошел дядя, неся перед собой на руках некий тяжелый предмет, завернутый в кусок черной водоотталкивающей ткани. Он без промедления водрузил это нечто на стол и стал удовлетворенно потирать руки, словно сделал какое-то крайне важное дело.
Описание моего дяди. На вид грубовато-добродушный, даже чересчур; постоянно-озабоченный-тем-какое-произведет-впечатление; имеет удостоверение чиновника третьего класса.
Вслед за дядей вошел пожилой человек субтильного сложения, робко улыбнувшись мне, в то время как я продолжал просматривать свои бумаги. Тело его было неуклюже скособочено, и он постоянно передергивал плечами, словно поправляя сползающие подштанники. Глубокие залысины блестели в свете газового рожка, окруженные нимбом редких волос. Его пиджак, пошитый из недорогой материи, был помят на груди. Мужчина дружелюбно кивнул мне.
Ощупывая полы своего пиджака, дядя застыл перед горящим камином, разглядывая нас и оделяя каждого благословляющей улыбкой. По-прежнему расплываясь в улыбке, он обратился ко мне урчащим голосом.
– Итак, дружочек, – сказал он, – что же мы поделываем сегодня вечером? Мой племянник, мистер Коркоран.
Я встал. Мистер Коркоран подошел и, протянув свою небольшую руку, крепко стиснул мою ладонь в мужественном рукопожатии.
– Надеюсь, мы не помешали вашим занятиям, – сказал он.
– Нет, что вы, совсем нет, – ответил я. Дядя рассмеялся.