— Знаю. Я провел в деревне все свое детство.
— Родители ваши, стало быть, не в Париже живут?
— Нет, в провинции.
— Там же вы и родились?
— Да.
— А это где?
— В Веле.
— Но разве не в Швейцарии Веле? Вы ведь француз?
— В Швейцарии — Вале. А Веле расположен к востоку от Центрального Массива и граничит с Севеннами.
— Севенны — это к югу от Перигора?
— Скорее, к востоку.
— Да, в сторону моря.
— До известной степени.
— Там у ваших родителей есть поместье?
Жерфаньон не сразу ответил. Колебался, сказать ли просто правду. Из тщеславия? Несомненно. Не раз испытывал он и раньше такой же стыд перед людьми, стоящими выше его на общественной лестнице, а затем упрекал себя в нем, как в подлости. Но должен был согласиться, что не все чувства, лежавшие в его основе, низменны. «Сказать им, что мой отец — сельский учитель? Что это значит для них? Они сочли бы себя вправе отнестись к нему с презрением. Ко мне — тоже, из-за моего происхождения. Но прежде всего — к нему. В лице у них промелькнуло бы вдруг разочарованное или снисходительное выражение, и я не мог бы его снести. Или же мне пришлось бы им бросить это в тоне вызова, в тоне человека, „не краснеющего за свое происхождение, черт побери!“ Мне противно это хвастовство наизнанку. Единственный ответ, который бы мне хотелось им дать: „Оставьте вы моих родителей в покое. Они не хуже вас“».
На этот раз он воспользовался формулой, уже прежде ему служившей:
— Мой отец, как и я, педагог.
— Тоже окончил Нормальное Училище?
— Нет, мадмуазель.
Сестра маркиза утвердилась в предположении, что родители Жерфаньона — люди маленькие. Об университетской иерархии она имела такое же смутное представление, как о Севеннах. Но ей нетрудно было представить себе, что в педагогическом мире, как и в церкви, есть сельские священники, стоящие гораздо ниже епископов и настоятелей светских приходов. Это было не так уж плохо. К тому же неизбежная доза внушенного ей средой презрения к маленьким людям была у нее ослаблена уединенными ее размышлениями или, вернее, осложнена боязливым недоверием к ним. Масса маленьких людей казалась ей неистощимым резервуаром честолюбцев всех мастей и будущих великих мира сего. Сего мира и неба. Назидательное чтение каждый день напоминало ей, сколько вышло из народа святых прелатов, князей церкви, пап. Если бы ей возвестили, что внук Этьена, грудной младенец, будет когда-нибудь президентом республики, она сочла бы такое предсказание совершенно правдоподобным, не исполнившись от этого ни большего уважения к Этьену, ни большего презрения к республике.
Она протянула Макэру еще один кусок бисквита.
— Как бы то ни было, если вы жили в деревне, то знаете, как это происходит. Кобели чуют это на очень большом расстоянии. Начинаются целые процессии. Можно подумать, что они это друг другу сообщают. Однако они не такие дураки, потому что каждый желает оказаться первым подле Дульсинеи. Их терпение безгранично. Хитрость тоже. И наглость. Я говорила, что суку надо запирать, но в тот момент, когда вы, например, приоткрываете дверь, чтобы ее накормить, воздыхатель проскальзывает к ней у вас между ногами. Я видела, собственными глазами видела, как шелудивый дворовый пес покрыл одну из наших лучших охотничьих сук прямо за спиной псаря, державшего ее на сворке. Обернувшись, псарь начал его, конечно, изо всех сил хлестать. Но поздно! Зверя было не отбить. Впрочем, они, кажется, если уж сцепятся, то не могут расцепиться, когда хотят.
Жерфаньон уже начинал недоумевать, как ему держать себя: «Досадно, что не Жалэз сидит на моем месте. Он бы рассказал две-три сцены собачьей любви с жуткими физиологическими подробностями, но в самом непринужденном тоне. Я не на высоте положения».
— В другое же время, — продолжала м-ль Бернардина, точно закусив удила, — вы увидите, как эта же самая красивая сука, чистейшей породы, будет отбиваться от безупречного кобеля, убегать от него, кусать его, словом, делать все для того, чтобы бедняга остался в дураках.
«Она хватает через край, — думал Жерфаньон. — Я чувствую, что покраснею. Как Жалэз в двенадцать лет. А между тем я краснею не легко. Но среднего не дано: надо либо покраснеть до ушей (пользуясь тем, что борода у меня закрывает щеки наполовину), либо вдруг ухмыльнуться во весь рот, растянув его тоже до ушей».
И в самом деле, труднее всего было под этим высоким потолком, среди этой почтенной мебели внимать бесстрастно речам старой девицы, одетой в черный шелк, между тем как вдохновитель этих речей, щенок, недавно прибывший из Перигора, сидел в двух шагах от стола на задних лапках и время от времени морщил ноздри, подметая одну и ту же полоску ковра медленными, как движения часового маятника, ударами хвоста.
Появление Жанны де Сен-Папуль положило конец его растерянности.
— Это ты? А я думала — Бернар.
— Бернар тоже вернулся, тетушка.
— Он, кажется, и не знает, что его уже полчаса ждет г-н Жерфаньон.
— Он пошел прямо к себе в комнату. Он не знал, что г-н Жерфаньон с вами.
Жерфаньон отвесил поклон тетушке, затем племяннице и вышел из залы.
Жанне де Сен-Папуль скоро должно было исполниться девятнадцать лет, так как она родилась в январе 1890 года, когда стояли необыкновенно сильные холода и была в разгаре эпидемия гриппа. В связи с этим у ее матери остались очень тяжелые воспоминания о первых неделях ее жизни. Казалось маловероятным, что эта крошка, появившаяся на свет очень слабенькой, переживет такую суровую зиму. С тех пор г-жа Сен-Папуль, опираясь на этот пример, позволяла себе думать втайне, что не так уж нелепо поступают супруги, которые не вполне предоставляют провидению решать, какому из их сближений быть плодоносным. Будь Жанна зачата, например, в конце сентября, в Перигоре, когда собирают в имении виноград и в замке распространяется легкий запах выжатых гроздей, не лишенный приятности для молодых супругов, она родилась бы в июле, в самое приветливое время года, и можно было бы устроить так, чтобы роды, как и зачатие, произошли в Перигоре. Г-же де Сен-Папуль следовало бы подумать, что вверяться провидению наполовину не приходится. Если оно назначило зачатие на апрель, то учло, очевидно, затруднения, ожидающие новорожденного зимою, и найдет способы оградить его от покушений мороза и гриппа. Но у матери-католички вера в провидение никогда не принимает абсолютного характера мусульманского фатализма. Г-жа де Сен-Папуль могла бы также подумать о том, что у христианских супругов есть в распоряжении корректное средство избегать неприятных неожиданностей, а именно — сближаться тогда лишь, когда зачатие представляется им желательным. Тогда соблюдаются одновременно права провидения и человеческой свободы. Но г-жа де Сен-Папуль, как большинство южанок, наделена была здравым смыслом и даже дозою языческого мировоззрения. Хотя сама она так и не изведала чувственных радостей любви, но сочла бы нелепым намерение отказывать в них на протяжении ряда месяцев здоровому дворянину, мастеру покушать и любителю охоты. Когда священники делали вид, будто серьезно относятся к этой требовательной доктрине, они казались ей наивными людьми, немного слишком невежественными в науке жизни, или даже она решалась их подозревать в известной недобросовестности. По правде говоря, она не пришла по этому предмету ни к какой ясной системе; ни в теории, ни на практике. И мы увидим, что все ее компромиссы не предохранили маркиза де Сен-Папуль от внешних соблазнов.
Рост у Жанны в восемнадцать лет был довольно большой, 1,71 метра, правда, включая каблуки, оттого что ей никогда не приходило в голову и не случалось голой измерять свой рост. Впрочем, так это бывает обычно у женщин. Воинское присутствие не выдает им официальных справок. С такой же неточностью следила Жанна за колебаниями своего веса. За последний год он изменялся в пределах от пятидесяти пяти до пятидесяти девяти кило, не доползая до шестидесяти. Доктор Лаблетри, домашний врач, считал, что она слишком худа. Определенных опасений у него не было. При выслушивании ничего тревожного не обнаруживалось. Но слизистая оболочка была бледна; под глазами часто появлялась синева; во взгляде и цвете лица недоставало блеска. Температура иногда, без видимой причины, повышалась немного, по счастью — нерегулярно. Врач говорил родителям, что девушка склонна к малокровию, что следует возбуждать ее аппетит; рекомендовал моцион, более продолжительное пребывание в Перигоре. Допускал, хотя и умалчивал об этом, возможность небольшого туберкулезного процесса, дремавшего с детства и слегка обострившегося ко времени зрелости, но непосредственной опасности не представлявшего. В ту пору начинали подозревать, что туберкулез по своей природе болезнь раннего детства, не расстающаяся с организмом на протяжении всей жизни и зависящая в своих эпизодах от его общей истории. Лаблетри, медик прогрессивного направления, держался именно этого взгляда. В отношении Жанны у него иной раз мелькала мысль о нервных осложнениях сексуального происхождения или, говоря еще точнее, о весьма специфическом переутомлении, но он ее отбрасывал. Вообще, в эту сторону его мысли не направлялись. Он считал несколько маниакальными специалистами тех своих коллег, которые чуют такого рода начало или признают за этим началом известную роль в каждом недомогании, постигающем молодых девушек. Даже поскольку врачи, не теряясь в неясностях и туманных выводах невропатии и не ударяясь в психологию, устанавливают чисто органическое влияние, которое известные привычки могут оказывать на развитие туберкулеза, Лаблетри допустил бы еще такую гипотезу, если бы лечил, например, дочь швейцара. Но останавливаться на ней в отношении дочери маркиза де Сен-Папуль показалось бы ему довольно бестактным. Мещанин, воспитанный в уважении к общественным рангам, поддерживал в нем предвзятое мнение врача.