— Как ты сказал, так оно, на беду, и есть, мой господин и друг, — отвечала Сита. — Но мое сожаление, которое я облекла в словцо «на беду», относится лишь к одной части твоей речи, а совсем не к тому, что ужас многомужества непонятен женщине, подобной мне. О, из-за этого у меня не вырвется «на беду»! Напротив, я горжусь, что со стороны моего отца Сумантры во мне еще течет немного воинственной крови, и моя душа возмущается против такой низости, как многомужество: при всей слабости и при всем сумбуре плоти, высшему существу все же свойственно чувство гордости и чести!
— Ничего другого я и не ждал от тебя, — сказал Шридаман, — и ты можешь быть уверена, что этот образ мыслей, не зависящий от твоей женской слабости, я с самого начала учел в моих размышлениях. Итак, поскольку тебе нельзя жить с нами обоими, я убежден, что этот вот юноша, Нанда, мой друг, с которым я обменялся головой или телом, если угодно, присоединится ко мне в том смысле, что нам тоже нельзя жить и что единственный исход для нас — отрешиться от нашего обмененного обличия и вновь растворить наши существа во всесущности. Ибо если отдельное существо до того запуталось, как это имеет место в нашем случае, то лучше, чтоб оно расплавилось в пламени жизни, как масло в жертвенном огне.
— Шридаман, брат мой, — сказал Нанда, — ты с полным правом рассчитываешь на мое согласие. Оно неизбежно. Я даже не знаю, что нам осталось бы еще делать во плоти, после того как мы оба утолили свои желания и делили ложе с Ситой; моему телу дано было радоваться ей в твоем сознании, а твоему в моем, точно так же как она радовалась мне под знаком твоей головы, а тебе под знаком моей. Но мы смело можем считать, что наша честь не задета, ибо я обманывал только твою голову с твоим телом, а это в известной мере уравнивается тем, что Сита, пышнобедрая, обманывала мое тело с моей головой; а от того, чтобы я, некогда в знак верной дружбы тебе подаривший пучок бетеля, обманул тебя с нею, еще будучи Нандой головою и телом, нас, к счастью, упас великий Брахма. И все же, по чести, так дальше продолжаться не может, для многомужества и разделения двумя мужчинами ложа с одной женщиной мы слишком почтенные люди, о Сите уж и говорить не приходится, и о тебе тоже, даже и с моим телом. Но я и себя причисляю к почтенным людям, особенно, после того как моим сделалось твое тело. Посему я беспрекословно соглашаюсь со всем, что ты сказал относительно растворения, и я готов вот этими моими руками, окрепшими в пустыни, немедля соорудить костер. Ты знаешь, что я и раньше вызывался сделать это. И также знаешь, что я всегда был полон решимости не жить дольше тебя, и без колебаний последовал за тобою в смерть, когда ты принес себя в жертву богине. Но обманывать тебя я стал лишь тогда, когда тело супруга дало мне на то известное право и Сита привела ко мне маленького Самадхи, телесным отцом которого я должен себя почитать, хотя я охотно и с уважением признаю за тобой отцовство головы.
— Где Андхака? — спросил Шридаман.
— Он спит в хижине, — отвечала Сита, — и во сне набирается сил и красоты для жизни. Мы как раз вовремя о нем заговорили, ведь его будущее должно быть для нас важнее вопроса, как с честью выбраться из этой неразберихи. Впрочем, все это тесно связано одно с другим, и, заботясь о своей чести, мы заботимся о чести мальчика. Останься я с ним одна, как мне, быть может, и хотелось, когда вы вернетесь во всебытие, и он будет влачиться по жизни, несчастный вдовий ребенок, покинутый честью и счастьем. Но вот если я последую примеру благородных сати,[52] что живьем следовали за мертвым супругом и вместе с ним всходили на костер, так что в их честь воздвигали обелиски и каменные плиты на месте сожжения, — если я покину ребенка вместе с вами, тогда, только тогда, его жизнь будет почетна, и людское милосердие изольется на него. Посему я, дочь Сумантры, требую, чтобы Нанда соорудил костер для троих. Как я делила с вами ложе жизни, так должна объединить нас троих и кровавая постель смерти. Ведь, по правде говоря, мы и в жизни всегда бывали втроем.
— Никогда, — сказал Шридаман, — я не ждал от тебя другого ответа и наперед считался с гордостью и высокомудрием, что живут в тебе наряду с женской слабостью. От имени нашего сына благодарю тебя за твое намерение. Но дабы выбраться из тупика, в который завело нас плотское вожделение, и доподлинно восстановить свою честь и гордость, надо очень и очень подумать о формах этого восстановления, и тут мои мысли и планы, которые я строил во время пути, расходятся с вашими. Вместе с мертвым супругом испепеляет себя и гордая вдова. Но ты не вдова, покуда жив хоть один из нас, и еще большой вопрос, станешь ли ты ею, воссев вместе с нами живыми в огненном чертоге и вместе с нами прияв смерть. Итак, чтобы сделать тебя вдовой, мы с Нандой должны убить себя, то есть друг друга, ибо в нашем случае «себя» и «друг друга» равнозначно и, с точки зрения чистоты речи, вполне правильно. Мы должны биться, как олени за свою самку, двумя мечами, о них я уже позаботился, мечи приторочены к седлу моего яка. Но биться не затем, чтобы один победил, остался жив и унес с собою пышнобедрую Ситу: так дела не поправишь, ибо мертвый навсегда останется другом, по которому она будет сохнуть, бледнея в объятиях мужа. Нет, мы оба должны пасть, каждый должен быть поражен в самое сердце мечом другого, ибо другому принадлежит только меч, не сердце. Так оно будет лучше, чем обращать свой меч против собственного измененного и бренного обличия; мне думается, что наши головы не имеют права выносить смертный приговор телу, соединенному с каждой из них, равно как наши тела не имели права на блаженство и брачное соитие, неся на плечах чужие головы. Трудной будет наша битва, поскольку голове и телу каждого придется поставить себе задачей биться не за себя и за единоличное обладание Ситой, а за то, чтобы одновременно нанести и принять смертельный удар. Но, с другой стороны, не труднее же будет осуществить это двустороннее самоубийство, чем отсечь себе голову, а ведь мы оба сумели совладать с собой и совершить этот поступок.
— Возьмемся за мечи! — крикнул Нанда. — Я готов к битве, ибо нет иного пути для нас, соперников, разрешить этот спорный вопрос. И он справедлив, этот путь, так как новое сочетание наших тел и голов сделало приблизительно равной и силу наших рук: мои стали слабее на твоем туловище, твои сильнее на моем. С радостью подставлю я тебе свое сердце, потому что обманывал тебя с Ситой, но и всажу меч в твое, дабы она не бледнела в твоих объятиях от тоски по мне, но как дважды вдова соединилась бы с нами в пламени.
И так как Сита с охотою приняла этот порядок и даже сказала, что он горячит ее воинственную кровь настолько, что она и не подумает убегать с места боя, а напротив, глазом не моргнув, будет следить за таковым, то смертоубийственная схватка тотчас же и состоялась перед хижиной, где спал Андхака, на усеянном цветами лугу меж Коровьей рекой и огненно цветущей полоской леса, и оба юноши, пронзив сердца друг другу, упали в ярко расцвеченные травы. Проводы же покойников, из-за того, что с этой священной церемонией было связано сожжение вдовы, превратились в великое народное празднество; тысячные толпы стеклись к месту сожжения, чтобы наблюдать за тем, как маленький Самадхи, прозванный Андхакой, в качестве ближайшего родственника мужского пола, щуря свои близорукие глаза, поднес факел к костру, сложенному из стволов манго и благоухающих сандаловых чурок, меж которых была проложена сухая солома, обильно политая растопленным маслом, дабы дружно и яро запылал огонь, в котором Сита из Воловьего Дола восседала между мужем и другом. Пламя костра взметнулось до самого неба, что случается не часто, и если прекрасная Сита и кричала некоторое время, потому что огонь, когда мы еще не мертвы, жжет очень больно, то голос ее настолько заглушался пронзительными звуками рогов и треском барабанов, что она словно бы и вовсе не кричала. Но преданию угодно утверждать, а нам ему верить, что радость воссоединения с возлюбленными обратила для Ситы зной в прохладу.
На том месте, где был сложен костер, ей поставили обелиск в память ее жертвы, а не до конца сгоревшие кости всех троих были заботливо собраны, политы молоком и медом и убраны в глиняный кувшин, который опустили в священные воды Ганга.
Зернышку же ее, Самадхи, вскоре для всех ставшему только Андхакой, отлично жилось на земле. Прославившийся благодаря празднику сожжения и как сын вдовы, удостоенной обелиска, он пользовался всеобщим благорасположением, которое из-за его расцветающей красоты нередко перерастало в нежность. Уже к двенадцати годам, обаятельный, просветленный прелестью своего обличья, он напоминал гандхарву, а на груди его начал обрисовываться «завиток счастливого теленка». И надо еще сказать, что он отнюдь не был в накладе от своей подслеповатости, напротив — она удерживала его от чрезмерной преданности плотской жизни и направляла на духовное. Когда ему исполнилось семнадцать лет, брахман, знаток Вед, взял его под свою опеку и научил просвещенной, правильной речи, грамматике, астрономии и искусству мышления, а в двадцать он уже был чтецом раджи Ванараси. На великолепной дворцовой веранде, в чистых одеждах, под шелковым белым зонтиком,[53] он сидел и читал властелину своим чарующим голосом из священных и мирских писаний, причем близко держал книгу у своих темных, мерцающих глаз.