– Ты что это здесь сидишь? – удивился он. – Сказывают, в здешних местах неспокойно после захода солнца.
Была она на себя не похожа, до того страшна! Она ела чернику, отчего губы и пальцы у нее стали совсем синие. Лицо Ингунн опухло от слез, которые она размазала по всему лицу пальцами, вымазанными в чернике.
– Неужто Стейнфинну хуже? – спросил Улав.
Наклонившись вперед, она еще горше заплакала.
– Неужто помер? – так же озабоченно спросил Улав.
Ингунн, всхлипывая, выдавила из себя, что батюшке нынче лучше.
Улав снова придержал буланого Эльгена, который рвался вперед. Юноша уже перестал дивиться ее вечной слезливости, хоть это и раздражало его. Брала бы уж пример с Туры. Та теперь совладала со своим горем и скупилась на слезы, – вскоре сестрам, быть может, придется поплакать сильнее прежнего.
– Ну, так что случилось? – уже нетерпеливо спросил он. – Чего ты хочешь от меня?
Ингунн подняла свое перемазанное черникой, заплаканное лицо и взглянула на него. Улав, видно, не собирался спешиваться, и она, закрыв глаза руками, опять залилась слезами.
– Что с тобой? – снова спросил он, но она не ответила. Тогда он слез с коня и подошел к ней. – Ну что?! – испуганно сказал Улав, отнимая ее руки от лица. Долго не мог он добиться никакого ответа. И все спрашивал и спрашивал: – Да что ты, в самом деле? Почему так плачешь?
– Как же мне не плакать! – всхлипывала она, наклоняясь вперед. – Коли ты не хочешь больше ни словечком со мной перемолвиться…
– Да что ты еще выдумала? – дивясь, спросил он.
– Я ничего худого не сделала, а только то, чего ты сам пожелал, – сетовала она. – Просила тебя уйти, а ты не захотел меня отпустить. А после не удостоил меня ни единым словечком… Скоро я, верно, останусь круглой сироткой, ты же тверд, как камень и железо; поворачиваешься спиной и не желаешь даже взглянуть на меня, хоть мы выросли вместе, как брат и сестра. А все потому, что из любви к тебе я один разок позабыла и приличие, и девичий стыд…
– Глупее мне ничего слышать не доводилось! Рехнулась ты, что ли?..
– Да, раз ты отталкиваешь меня! Но ты не знаешь, не знаешь! – кричала она вне себя. – Откуда ты знаешь, Улав: может, я ношу под сердцем твоего ребенка!
– Тс-с-с! Не кричи так! – пытался он утихомирить ее. – И ты этого тоже знать еще не можешь! – сурово сказал он. – Не понимаю, о чем ты толкуешь? Неужто я не разговаривал с тобой? Сдается мне, все эти недели я только и знал, что говорил с тобой. А в ответ и трех слов не услышал, ты только ревела без удержу.
– Ты оттого говорил со мной, что тебе деваться было некуда, – задыхаясь и всхлипывая, произнесла она, – когда в горнице была Тура и другие люди. А от меня ты бежишь, словно я прокаженная. Ни разу не подошел, чтобы мы могли потолковать с глазу на глаз. Мне только и остается плакать, я… когда вспоминаю нынешнее лето – ведь ты каждый вечер бывал у меня…
Лицо Улава залилось краской.
– Не то нынче время, – отрезал он.
Поплевав на кончик плаща, он стал вытирать ей лицо, но проку было мало.
– Более всего я пекусь о твоем же благе, – прошептал он.
Она вопрошающе взглянула на него с такой печалью, что он привлек ее к себе.
– Я желаю тебе только добра, Ингунн!
Вдруг оба они вздрогнули. По другую сторону озерца, среди каменистых осыпей что-то шевельнулось. Кругом не было ни души, но одинокая молодая березка, росшая среди камней, дрожала, словно кто-то сию минуту качнул ее ствол. Стоял еще день, но лес темной стеной заслонял озерцо; над ним и над дальним болотом у края леса на востоке начал подниматься туман.
Улав пошел к своему коню.
– Давай поедем отсюда, – тихо сказал он. – Садись на седло позади меня.
– А ты придешь ко мне потолковать? – умоляюще спросила она, когда он натягивал поводья. – Приходи после ужина.
– Ну ясно, приду, коли ты того желаешь, – помедлив, сказал он.
Обхватив Улава руками, она крепко держалась за него, пока они спускались вниз к усадьбе. Улав чувствовал какое-то странное облегчение и понял: он может отказаться от своих благих намерений – избегать повода к искушению, раз она сама того хочет. Но его в то же время оскорбляло, что она отвергла жертву, которую он желал ей принести…
Она сказала, будто просила его уйти, а он не захотел ее отпустить; ведь это неправда. Но он отогнал свою мысль, не смея не верить Ингунн. Раз она так сказала, стало быть… Он был тогда не столь трезв, чтобы сейчас поклясться: мол, он помнит точно, как все было.
На другой вечер Улав поднялся в горницу большого стабура, где лежал Стейнфинн. Приподняв творило, прикрывавшее лаз в полу, Арнвид впустил его на чердак. Подле больного, кроме Арнвида, никого не было. В горнице стоял полумрак, ибо Стейнфинн так мерз, что не выносил, когда отворяли дверь на галерейку. Несколько солнечных лучей пробилось сквозь щели в бревнах, рассекая напитанную пылью тьму и отбрасывая золотистые пятна света на висящие под потолком овчины. Воздух в горнице был тяжелый, спертый.
Улав подошел к постели поздороваться с приемным отцом, – он не видел его много дней и сейчас с неохотой поднялся сюда. Но Стейнфинн спал, тихо постанывая. В сгустившейся у стены тьме Улав не мог разглядеть его лица.
Арнвид сказал: никакой, мол, перемены ни к лучшему, ни к худшему нет.
– Коли хочешь остаться здесь на часок, я ненадолго прилягу.
Улав ответил, что охотно посидит с ними, и Арнвид, бросив на пол несколько шкур, улегся. Тогда Улав сказал:
– Мне нелегко это, Арнвид; знаю, худо тревожить Стейнфинна, раз он так тяжко хворает. Да только сдается мне, нам с Ингунн должно узнать его волю насчет нашей свадьбы… покуда он не помер.
Арнвид молчал.
– Да, знаю, некстати это, – с жаром сказал Улав. – Но коли над всеми нами нависла такая угроза, стало быть, самое время уладить то, что можно уладить. Кто его знает, известно ли кому на свете, кроме Стейнфинна, как он уговорился с моим отцом о наших деньгах.
Арнвид по-прежнему не отвечал, и Улав продолжал:
– Мне очень важно получить Ингунн в жены из рук ее родного отца.
– Да, понимаю, – сказал Арнвид.
И Улав тут же услыхал, что он заснул.
Тоненькие солнечные полоски исчезли. Улав один бодрствовал в темноте, и тревога жгучей болью отзывалась в самой глубине его сердца. Он должен непременно уладить свои дела, которые совсем запутались. Нынче он понял: благие намерения тщетны – нет возврата с той неправедной стези, на которую вступили они с Ингунн. И он сам чувствовал: душа его, прозрев, огрубела и посуровела. Но стоять у смертного одра Стейнфинна, будучи его тайным зятем, он не в силах. Теперь он знал: скрытый позор – тяжкое бремя для души.
Прежде чем Стейнфинн уйдет, он должен отдать ему Ингунн в жены. «Я понимаю», – сказал Арнвид. Улава бросило в жар. Что понимал Арнвид? Когда нынче на рассвете Улав вернулся в свою боковушу в жилом доме, он не был уверен, спит ли Арнвид на самом деле или же только делает вид, будто спит…
Улав очнулся, когда подняли творило, прикрывавшее лаз в полу. Служанки принесли свечу и еду для больного. Смутными, призрачными видениями явились Улаву его сны во время недолгого забытья: он с Ингунн у воды; они идут вдоль ручья, вытекающего из лесного озерца, потом он у нее в стабуре. Воспоминания о жарких ласках в темноте сливались с картинами, виденными им наверху в горах, – каменистые осыпи в непроходимых ущельях. Он лежит, держа в объятиях Ингунн, и в то же время ему чудится, будто он поднимает ее над каким-то большим, поваленным бурей деревом. Под конец ему приснилось, будто они идут по тропинке в зеленом доле, откуда открывается вид на селения и озеро далеко-далеко внизу.
«Сон этот, верно, предвещает, что мы с Ингунн вскорости уедем из этих краев», – подумал Улав в утешение самому себе.
Когда служанки разбудили Стейнфинна, чтобы перевязать рану, он попросил его не трогать – пользы, мол, от этого никакой, пусть оставят его в покое. Далла сделала вид, будто не слышит; приподняв огромное тело, она сменила простыню, словно Стейнфинн был грудным ребенком, и попросила Улава подержать свечу – Арнвид спал тяжелым сном смертельно уставшего человека.
Лицо Стейнфинна, заросшее даже на скулах рыже-каштановой бородой, не стриженной много недель, стало почти неузнаваемым. Он отвернулся к стене, но по тому, как натянулись мышцы его шеи, Улав увидел: он старался подавить стон, когда Далла снимала прилипшие к ране повязки.
Тайная гадливость, которую Улав всегда чувствовал при виде нагноившихся ран и от их запаха, снова нахлынула на него, вызывая ужасную тошноту. Рана заросла диким мясом, и уже не было видно, что рана эта рубленая; она разбухла, покрылась серыми ноздреватыми наростами с красноватыми дырочками, из которых чуть сочилась кровь…
Тут к нему подошла Ингунн и встала рядом… Бледная, она смотрела большими испуганными глазами на отца. Улаву пришлось подтолкнуть ее; она не догадалась подать Далле чистую повязку, за которой служанка протянула руку. И Улав снова почувствовал, как скорбь и стыд, будто жало, вонзились ему в сердце, – как могли они забыть больного, измученного отца! Однако же на темном чердаке, где они были вдвоем, совсем одни, тесно прильнув друг к другу… Он смутно понимал, как трудно помнить в такую минуту о сострадании и о верности тому, кого нет рядом.