— Да пойми, голова садовая, ведь придется же нам приезжать сюда хоть на лето. Где же мы будем жить?
Немец стал монтировать стальную конструкцию. Высоко в небо поднялись перекрещенные стальные балки, а на них громоздилось огромное колесо с лопастями.
Мельница была готова, оставалось пустить ее в ход.
Механик испытал ее при сильном ветре — лопасти завертелись, и колесо пришло в движение. Стальное чудовище заработало; среди треска и шума из желоба потекла белая мука. Матей Матов ликовал: он победил.
Что же заставило тогда, при освящении, так вызывающе смеяться его жену? Вероятно, ветер был слишком слаб, или же механик-самоучка не мог справиться со своими обязанностями. Потом приехал Карл Гейнц, и дело пошло на лад. Этот Карл Гейнц, между прочим, интересовался не только мельницей, но и всем вокруг, особенно границей. Матей Матов заметил, что он вычерчивает подробную карту линии границы, и подумал: зачем ему она? Должно быть, это какой-нибудь маньяк-географ, подобных чудаков он встречал и раньше.
Время шло, а мельница пустовала. Что это значило? Крестьяне предпочитали маленькие мельнички у реки, — они привыкли к ним. До огромной стальной махины было далеко, а кроме того, она пугала их своим шумом: все они были людьми тихими, скромными, предпочитали свое, старое, привычное; Матей Матов понял, что ему предстоит еще поработать. Быть может, только сейчас и началось самое главное. Нужно было убедить каждого из этих неучей-крестьян, что его мельница работает и лучше и быстрей. Он обладал красноречием — это верно, но как их собрать, с чего начать?
Да, он победил. Куда-то отступила мысль о болезни — такая легкость ощущалась в теле. Сознание, что в конце концов он добился того, чего хотел, наполняло его бескрайним удовлетворением. Он воображал, что блаженно улыбается, хотя на самом деле лицо его оставалось холодным, лишенным всякого выражения, как у мумии. История ветряной мельницы была длинной, мучительной, и сейчас он как бы переживал ее заново. Это утомило его.
Вдруг все застлало какой-то темной пеленой, затем она поднялась, и перед глазами завертелись крылья ветряной мельницы, огромное колесо сорвалось и понеслось вниз по насыпи, а он стоял и смотрел на все это, озадаченный, пораженный.
Через мгновенье темная пелена снова медленно и незаметно опустилась на глаза.
1
Придя в себя, он увидел озабоченные лица жены и дочерей, склонившихся над ним с выражением нескрываемой жалости. Глаза их были воспалены от бессонницы. Рассвело. Сквозь окна лился чистый, радостный свет, отгонявший ночные тени и сомнения, рассеивавший тяжелые мысли.
День — самый верный друг человека! Матей Матов испытал такое чувство, словно он после долгих блужданий по узкому и длинному туннелю выбрался наконец на свет. Какая ужасная ночь! Его безжалостно душили призраки и кошмары, и сейчас он как бы рождался для новой жизни.
Удивило его, почему маленькая Бонка так горько плачет, это было не похоже на нее и показалось обидным. Он любил ее от всего сердца и привык считать совсем крошкой. Да она и была настоящим ребенком. Бог знает что вообразила себе, и плачет, плачет…
Он указал глазами на окно. Вера распахнула его. В комнату хлынул свежий мартовский воздух. За окном во дворе качались на ветру еще голые ветви акаций, было как-то особенно тревожно.
Что же случилось? Он не знал. Может быть, он спал, весь обложенный бутылками с горячей водой. При этом какая-то странная слабость давила его. Никогда еще не испытывал он ничего подобного. Словно весь он был соткан из какой-то тончайшей, воздушной материи, готовой в любой миг разорваться. Слова жены, плач маленькой Бонки, шум ветра в ветвях деревьев — все доходило до него в каком-то упрощенном, преображенном виде, как бы пропущенное сквозь воду или преломленное через призму. Он казался себе легким-легким, словно пушинка. А где-то в отдалении будто бы звонят колокола, маленькие серебряные колокольчики, которые постепенно затихают, затихают и замирают совсем.
Это ощущение было приятно ему, будто его щекотали очень тонким, легким перышком. Сердце свое он ощущал не как до вчерашнего вечера, а совсем иначе, словно билось оно где-то вдалеке, в пространстве, как родничок в пустынной и безводной местности, к которому напрасно стремится утомленный путник.
Это было так необыкновенно, что в первую минуту он забыл обо всем, что с ним произошло; показалось ему, что он проснулся в каком-то незнакомом мире, таинственном, молчаливом и недружелюбном, не таком светлом и приветливом, как земной.
Поразила его и страшная неустойчивость окружающих предметов: столы, стулья, окна — все как-то клонилось книзу, словно дом стоял на холме, готовый сорваться с кручи; то же происходило и с небом — деревья у окна приняли почти горизонтальное положение.
Как странно! Он понял, впрочем, что все это от болезни, и успокоился, но домашние, очевидно, не разделяли его спокойствия. Они сидели вокруг, с широко раскрытыми, недоумевающими глазами, напуганные, должно быть, его видом.
А вид его и в самом деле был страшен. Лицо землистого цвета, в больших желтых пятнах, как бы окаменело, ни один мускул на нем не двигался, глаза глубоко ввалились; сузившиеся, почти незаметные зрачки едва отражали свет. На лицо это, искаженное жестокой внутренней борьбой, неприятно было смотреть, — на нем лежала печать отчужденности, словно дух жизни уже покинул его, предоставив все остальное случаю и разрушению.
Он потерял всякую способность оценивать свое положение, глядел неподвижным и убийственно спокойным взглядом. И ощущал все большую легкость в теле, как после хорошего вина, когда кажется, что не ступаешь по земле, а уносишься на невидимых крыльях в царство покоя. В таком состоянии он находился до тех пор, пока не пришел врач.
2
С нетерпением ожидаемый всеми доктор вошел какой-то встревоженный, снял шляпу, протер очки и сказал с напускным равнодушием:
— Ну, как больной?
— Ночью опять был припадок, господин доктор, едва удалось с полчаса тому назад привести в чувство.
Жена проговорила это совсем тихо, забыв, что Матей ничего не слышит. Может быть, именно потому, что слуха его не достигал ни один звук, он чувствовал себя таким безучастным ко всему окружающему. Доктор осмотрел его, прослушал сердце, ощупал сначала левую, затем правую ногу, неопределенно гмыкнул и сказал, покачав головой:
— Прогрессирует.
Затем он сделал укол, заставивший Матея Матова подскочить, вернее, так ему показалось, на самом же деле он по-прежнему лежал неподвижно. Только щеки его порозовели, глаза приобрели блеск и ожили. Мысль мгновенно лихорадочно заработала, словно челнок, только и ждавший прихода ткача, чтобы начать работу.
Она сновала с быстротой молнии, но без ее ясности, туманная и беспорядочная. Она уже не обращалась к прошлому, чтобы бороться с воображаемыми врагами, не плакала и не проклинала, а только трепыхалась, как зарезанный петух, на одном месте, корчилась в смертельной беспомощности.
Он смотрел на лица и не мог их узнать. То они напоминали ему жену и детей, то мерещилось, что это какие-то призраки, явившиеся задушить его. Ему хотелось закричать, понять, где он находится, что с ним творится, но не мог. Ему чего-то не хватало, и это «что-то», казалось, было самой жизнью.
Постепенно он стал возвращаться к обычному и знакомому, ему стало неприятно и стыдно за себя. Словно по вдохновению, которое его внезапно осенило, он увидел себя таким жалким, таким покинутым и безнадежно больным, что, если бы только мог, непременно размозжил бы себе голову. Он чувствовал, как одеревенели ноги, и это было признаком конца. Скорее бы…
Осмотрев больного, доктор направился к выходу, жена последовала за ним.
Взгляд ее ясно опрашивал: неужели все кончено?
Доктор понял и утвердительно кивнул головой, добавив:
— Вызовите священника. Он проживет не больше двух часов.
Затем попрощался и ушел.
Жена опустилась на ближайший стул и заплакала. Заплакали и обе дочери. Он был их отцом, и они только сейчас почувствовали это. Плакали они громко, душераздирающе, оплакивая, быть может, не столько его, сколько самих себя.
Сбылись, значит, его слова, что они его в гроб вгонят. Вера готова была рвать на себе волосы от одной лишь мысли, что она так часто оскорбляла его. Но возможно ли это? Так неожиданно, так внезапно? Особенно безутешно плакала жена. Если бы у него хватило сил, он, наверное, сказал бы, что она плачет потому, что не с кем будет ей теперь ругаться. Но это было неверно. Она плакала совершенно искренне: все-таки — хорошо ли, плохо ли — она прожила с ним двадцать пять лет. Бог свидетель, она знала все же и счастливые минуты, а если бы была более прозорливой и поняла, что такова уж болгарская жизнь, бедная, бесцветная, агонизирующая, то, может быть, и не страдала бы так сильно из-за крушения своих надежд.