– Ничего не понимаю, мой мальчик. Я получила письмо от твоей учительницы, она пишет, что теперь она тобой довольна, что ты делаешь успехи по всем предметам и, возможно, все-таки будешь первым на экзамене.
Он попытался принять привычное беззаботное выражение.
– Ну и чудесно, мама! – с наигранной беспечностью крикнул он. – Неужели ты не гордишься своим сыном?
– Но я не понимаю, – повторила она. – Разве ты не все время был прилежен и послушен? Ведь не так давно она писала…
Он мог броситься ей на шею, прибегнув к испытанному средству – слезам и признаться во всем или почти во всем, что действовало особенно убедительно. Но искушение сдать позиции столкнулось в нем с противоположным стремлением – оставить загадку открытой, испугать ее этим средством замедленного действия. И он равнодушно произнес:
– Да, одно время у нас с нею что-то не клеилось. Наверное, она считает, что писала тебе об этом.
Мать застыла с письмом в руках. Он видел, как ее пальцы нервно комкают листок. Он знал ее руки, любил их, как любил все в ней, и руки рассказали ему, что она мечется между желанием поверить ему и невозможностью поверить. Он знал, что довольно одного его слова – и она с готовностью поверит во все хорошее, отмахнется от сомнений и тревог и забудет их, как это бывало часто, как это бывало всегда.
Но он не произнес этого слова. Что-то в нем отказывало ей в утешительных словах. Что-то в нем упорно твердило: «Тебе тоже пора стать взрослой, как твой брат Мартин, как – да, как тетя Кристина. У нее-то ведь есть горе».
Горе – ему тоже хочется иметь горе. Одно, но настоящее горе, а не эти мелкие горести, которые только вызывают в нем тревогу и страх каждый раз, когда он переступает порог какой-нибудь двери. Он хочет быть как тетя Кристина: иметь горе. Или разделить ее горе, утешить Кристину, нет, взвалить бремя на свои плечи и нести в одиночку! А у нее пусть не будет горя, пусть она просто обвевает его своим ароматом и манит безднами и тайной своей груди.
– Я буду первым на экзамене, мама, не беспокойся об этом, – коротко бросил он и вышел из комнаты. За дверью он остановился. Через закрытую дверь он видел, как она стоит с загадочным письмом в руке. Он знал – будь в этом письме написано что-то дурное, она горой встала бы за него, поддержала бы его против всех. Но там было написано что-то хорошее, чего она не могла объяснить. Скоро она все поймет – поймет, что он переменился к ней, что он живет своей собственной жизнью, полной наслаждения, жизнью, состоящей из тайных поступков. Так пусть это случится. Пусть его счастливое детство рухнет разом.
Он прошел через прихожую и по лестнице поднялся к себе. Между письменным столом и кроватью он остановился и растерянно огляделся по сторонам. Его райский уголок вдруг предстал перед ним в совершенно новом свете – здесь все было так непохоже на захламленные комнатушки, где его товарищи ютились со своими родными, здесь все сверкало чистотой, все безраздельно принадлежало ему. Здесь все настолько свое… Но теперь это была просто детская, из которой он уже вырос.
И все-таки он все время помнил о том, что он еще может спуститься вниз, подкрасться к матери, положить голову ей на грудь, прижаться к ней и сказать… Да нет, говорить нет нужды. Довольно того, что он будет рядом с ней.
Но он не хотел. Ноги хотели, а мысль упрямилась. Мысль была как ощетинившаяся шипами шишка, вроде той, что венчала старинную булаву, которой вооружали стражников, – одна такая булава стояла в холле у дяди Рене. Казалось, этот шар, со всех сторон утыканный шипами, так и рвется в ночь, крушить и ломать все на своем пути…
В дверь постучали. На пороге стояла фру Сусанна Саген. Он впервые мысленно назвал ее полным именем, как постороннюю даму. Он не заметил, что выражение ее лица изменилось. Письма у нее в руках не было.
– Я забыла тебе рассказать, пришло письмо от Сагенов из Копенгагена, – сказала она. – Они спрашивают, не собираемся ли мы – или ты – провести лето у них в Гиллелейе.
Он сразу попал в ловушку, если только это была ловушка.
– Но разве… разве мы с тобой не поедем в Сковлю?
Он увидел, что глаза ее в ту же секунду наполнились слезами. И только тут он осознал, что она пришла уже с иным выражением лица.
– Значит, ты хочешь, как всегда? – тихо переспросила она.
И вот он уже в ее объятиях. Так, как прежде. Впрочем, не совсем так, как прежде. Потому что теперь он сознавал, что поступает, как прежде.
– Конечно, хочу, – сказал он громко, но каким-то странным голосом без выражения, настолько странным, что даже сам подумал, не заметит ли она. Но она не заметила. Она прижала его к себе и сказала, чуть ребячась:
– Я не знала, захочется ли тебе в этом году. И потом с их стороны так мило, что они нас приглашают.
Он неловко высвободился из ее объятий, он чувствовал себя обманутым. Но сейчас этого нельзя было показывать. Как по команде, к нему вдруг вернулось милое детское притворство, он сказал:
– Это будет какое-то ненастоящее лето, если мы не проведем его в нашем Сковлю.
Он попал в точку. Его охватило торжество при мысли о том, что он убедил ее, что все в порядке, все осталось по-прежнему. Он был рад, что обрадовал ее.
– Помнишь, мы один-единственный раз жили летом в Гиллелейе и как мы скучали по Сковлю. Ведь ты тоже скучала, правда, мама?
Да, он попал в точку. Он видел, что к ней вернулась рассудительность, что она как бы повзрослела за них обоих, раз он по-прежнему оставался ребенком.
– Тогда я сейчас же напишу ответ, скажу, что мы очень благодарны за приглашение, но что мы… ну, что-нибудь придумаю.
– Придумай, мама! – радостно крикнул он. – Ты ведь лучше знаешь, что написать.
Они стояли лицом к лицу – она всего на полголовы выше его, снова помолодевшая, беззаботная. На какое-то мгновение, самозабвенно погрузившись в то, что когда-то объединяло их, они как бы слились в одно существо.
– Значит, решено, – коротко сказала она и повернулась к двери.
Она вышла. Он понимал, что она хотела скрыть свое волнение. Он сел на край кровати, ощущая внутри себя растущую пустоту.
Всего одно лето провели они в Дании у дальних родственников отца, неизменно любезных и таких чужих людей… Дни и ночи напролет он тосковал по милому старому деревянному дому в Хюрумланне. Вот там было настоящее лето! Большой заросший сад с высоченными деревьями, которые отбрасывали такую густую тень, что, когда ты шел под ними по траве, казалось, ты пробираешься по морскому дну… Это и было настоящее, единственно возможное лето. И наверное, никогда в жизни Вилфред не сможет представить себе лето по-другому. А проемы в резных перилах террасы! Изображая сторожевого пса, он просовывал туда голову и лаял по-собачьи, но в один прекрасный день голова уже не прошла в отверстие! А золотистые тропинки, на которые ложились солнечные блики, а два крошечных холма – это были Синайская гора и мыс Доброй Надежды, а два маленьких ручья – Тигр и Евфрат! А на дне старого сгнившего колодца, куда братья бросили Иосифа, жил страшный зверь по имени Какаксакс… А старая беседка среди лип, торжественно шелестящих кронами, – день и ночь все тот же ровный шепот, за которым ему чудились лица и имена. А на лужайке перед дверью в кухню большой каштан, под ним зеленый деревянный стол, на котором чистили рыбу и осенью перебирали ягоду. А запах зеленой листвы, когда, бывало, заберешься на дерево и собираешь вишни в корзину, висящую на ближайшей ветке… А яблоки, запах только что сорванных яблок, рассыпанных на некрашеном деревянном полу, вымытом и выскобленном до блеска в ожидании нового щедрого урожая… А берег, в который, после того как пройдут большие суда, ударяют грозные волны… Когда-то из-за этих волн Вилфред убегал далеко-далеко от берега, так он боялся волнения на море, а потом, наоборот, море захватило все его помыслы, стало манить к подвигам… Старая, выкрашенная в коричневый цвет купальня с прогнившими перилами, которую каждый год чинили без всякого толку… И тот первый раз, когда он прыгнул с мостков в воду и после этого геройского поступка вынырнул с локонами, прилипшими к затылку, и увидел глаза матери, сверкающие от гордости…
А тихие вечерние прогулки под темным пологом листвы, сладкий запах жасмина в разгар лета, таинственные тени деревьев, которые к наступлению сумерек разрастались до невероятных размеров, обретали душу и что-то нашептывали всем вокруг. А завтраки на открытой верхней террасе, куда прилетали маленькие птички, отваживавшиеся клевать крошки прямо со скатерти. Ручной еж по имени Юнас…
Так было каждое лето. И все они как бы слились воедино. Это было в одно и то же время и воспоминание, и непреходящее состояние, блаженство реальное и в то же время чуточку выдуманное, ведь ничто на свете не бывает только тем, что оно есть на самом деле, даже флаг, который по традиции поднимали каждое воскресенье. Летом все было чем-то большим, чем на самом деле, все имело какое-то особое значение, было еще чем-то «как будто», и это «как будто» было всамделишнее и важнее, чем деревья, море, ползущие тени, это было богатство, лишенное форм и очертаний, все радости в одной радости, бездонной, не задающей вопросов.