— Вам плохо?
Он почувствовал, как чья-то рука коснулась его плеча, открыл глаза и увидел мальчика. Трое других ребят стояли чуть поодаль. На всех четверых были одинаковые халаты из черного сатина. Один из мальчиков, тот, что был не подпоясан, держал в руке катехизис, изданный бордоской епархией. У мальчика, заговорившего с Ксавье, были огненно-рыжие волосы, его бледная мордочка пестрела веснушками. У всех остальных, таких же смуглокожих, как Ролан, были одинаковые глаза цвета спелой ежевики. Ксавье ответил, что это пустяки, просто у него закружилась голова, но теперь все прошло. Рыженький спросил, не надо ли ему чего-нибудь.
— У господина кюре в ризнице всегда есть кофе.
Ксавье покачал головой. Нет, ему ничего не надо. Он переводил свой взгляд с одного мальчика на другого. Откуда в нем эта несоразмерная, необъяснимая любовь? Он не знал этих мальчишек, он их никогда больше не увидит. И все же ему хотелось назвать каждого из них по имени, подольше не отпускать, узнать все подробности их жизни, оградить от бед, защитить своим телом. Дикая страсть, божественная страсть! Да, это именно так! Страсть создателя к своему творению. Несколько секунд, стоя в крапиве, Ксавье, как ему казалось, испытывал — о безумие! — то же чувство, что испытывает Бог к самому жалкому из своих творений. Дверь ризницы притворили. Ветер медленно колыхал простыни, сохшие на изгороди. Господи! Этот священник учил их катехизису! Именно ему было это поручено. Этот священник... Он с ужасом подумал, что согласился снова с ним встретиться, выслушать его... Он не опасался за себя, но все же... Что ответить? Там, в ризнице, он словно онемел.
«Быть может, тебе и не придется говорить. Тебя просят только прийти!»
Чей это приказ, который он как бы услышал, от кого же он исходит, если не от него самого?
Ксавье пошел в Ларжюзон. Он и вправду был поглощен своими мыслями, но постарался придать лицу еще более отрешенное выражение. Благодаря этому ему удалось благополучно миновать Мишель — она не посмела с ним заговорить.
— Оставить прибор мсье Ксавье?
Октавия обернулась уже в дверях. Ролан, лежа на животе, листал номера «Магазэн Питореск» за 1854 год. Жан де Мирбель курил, прислонившись спиной к камину. Мишель вязала, придвинув низенький стульчик как можно ближе к пылающему огню.
— Можете убирать со стола, — сказала Мишель, — но хлеб и сыр оставьте. Хотя он уже вряд ли вернется. В такую-то погоду! Священник, конечно, оставил его ночевать.
— Я требую, чтобы сегодня все двери были заперты, как всегда, — сказал Мирбель, не повышая голоса. — И не вздумайте ему открывать, если он придет среди ночи и постучит. Пусть спит в конюшне или на колючках под дождем и околеет!
Мирбель вдруг перешел на крик. Его левая нога подергивалась. Монотонно журчали струйки воды в водосточной трубе. Дробный стук ливня не сливался с жалобным стоном ветра, раскачивавшего верхушки сосен.
— Когда живешь у людей, — пробурчала Октавия, — и ешь их хлеб...
Последних слов, произнесенных скороговоркой, никто не расслышал. Когда она притворила за собой дверь, Мишель спросила Ролана, почему он смеется.
— Я знаю, что сказала Октавия. Когда вас нет, она часто ворчит...
Мишель допытывалась: что же все-таки сказала Октавия? Ролан только мотал головой, но в конце концов ответил:
— Она сказала, что только дурак поверит, будто он пошел в Балюзак к господину кюре. Парень шатается по ночам не для того, чтобы беседовать со священником.
Мишель оборвала Ролана:
— Что за вздор ты несешь! Отправляйся-ка лучше спать, дурачок.
Ролан заныл: еще нет десяти. Вот пробьет десять, тогда... Но стоило Мирбелю повернуться к Ролану и спросить нарочито ласковым голосом: «Ты еще здесь?» — как мальчишку словно ветром сдуло. Ролан, конечно, слышал, как Мишель крикнула ему вдогонку: «Ты не хочешь меня поцеловать?» — но даже не оглянулся. Мишель чуть передернула плечами и вздохнула:
— Это безнадежно.
— Неужели ты это только сейчас поняла? Нет, надежда есть: надо как можно скорее вернуть его в приют...
Мишель промолчала; Мирбель сказал, что тоже поднимется к себе в комнату, и передвинул экран к камину.
— Не надо, я еще посижу у огня. Я плохо сплю, когда рано ложусь. Засыпаю тут же, но через час просыпаюсь и верчусь до утра.
— Хочешь его дождаться, — сказал Мирбель.
Она не отрицала.
— Если он не придет до двенадцати, я запру все двери. Не беспокойся. — Мишель помолчала немного и спросила: — А как по-твоему, есть доля правды в болтовне Октавии?
— Идиотка! — прошипел он. — Какая же ты идиотка!
— Почему идиотка? Неужели ты думаешь, что Доминика сдастся без боя! Ну, а он? Он ведь, в конце концов, ее любит! Он такой же, как все...
Мирбель спросил:
— Ты так думаешь? — И повторил: — Идиотка!
Он отворил дверь и уже на пороге обернулся:
— Все вы одна другой стоите. Вбили себе в голову, что вы украшение рода человеческого и что нет мужчины, который мог бы без вас обойтись... Что ты сказала?
И так как Мишель молча склонилась над своим вязаньем, потребовал:
— Повтори, что ты сказала!
Она повернула к нему свое уже поблекшее лицо: щеки, которые он помнил такими свежими и упругими, покрытыми золотистым загаром, обвисли и придавали ее чертам желчное выражение. Он положил ладонь на лоб жены и шепотом позвал ее. Она встала, вязанье упало на пол.
— Вот увидишь, — сказала она горячо. — Мы еще вырвемся из этого мрака, вот увидишь!
На мгновение она прижалась к его большому равнодушному телу. Потом подождала, пока он поднялся в свою комнату и притворил за собой дверь, и только тогда вышла в прихожую. Она надела пелерину и накинула капюшон. Мокрый ветер с дождем хлестнул ее по щеке. Рваные тучи неслись на восток, и мутный свет луны вырывал из тьмы призрачные сосны, и сосны стонали совсем по-человечески. Белая полоса посыпанной щебенкой аллеи вела ее, но она не различала луж, и ноги то и дело по щиколотку утопали в воде. Подойдя ко все еще не запертым воротам, она услышала шаги, а затем увидела его. В полутьме он показался ей таким маленьким и хрупким, что в первую секунду она даже усомнилась, он ли это. Он вел велосипед и не заметил бы Мишель, если бы она не окликнула его.
— Я беспокоилась, — сказала она.
Он вздохнул и сказал, что его преследовали неудачи. Фонарь перегорел, он врезался в кучу камней, чуть не угодил под грузовик, а проехав километра два, пропорол шину. Они шли рядом. Он учащенно дышал. Перед тем как войти в дом, он долго вытирал башмаки и извинялся, что наследит.
— Пустяки. Сядьте у огня, я сейчас, принесу хлеб и сыр.
Уходя, она едва взглянула на Ксавье, но, вернувшись с подносом, вдруг словно впервые увидела его. Он склонился к камину, его лицо с темными пятнами небритых щек и подбородка раскраснелось от яркого пламени. Он протянул к огню озябшие руки, от его башмаков шел пар. Мишель вынула из шкатулки с рукоделием чистый носовой платок и вытерла его мокрые от испарины и дождя щеки и лоб. Потом она опустилась на колени и принялась развязывать шнурки его башмаков.
— Не надо, — запротестовал он. — Пожалуйста. Хватит с вас и того раза. Я вам и так доставил немало хлопот.
Ему было стыдно, что она вновь увидит его ужасные ноги и снова начнет их лечить, как в ту ночь, когда он приволок садовую лестницу... И вдруг ему пришла в голову странная мысль, что вид его сбитых ног вызовет у Мишель отвращение и что это хорошо. Он перестал сопротивляться и словно оцепенел, сидя в кресле. Он слышал, как вздыхала Мишель:
— Бедные, бедные ноги. — Потом она встала и засунула руку ему за шиворот. — Да вы же насквозь промокли! Разве можно так сидеть? Сущее безумие! Немедленно раздевайтесь, я принесу вам пижаму. Вас надо растереть одеколоном!..
Когда она вышла, он со звериной жадностью накинулся на хлеб и сыр и залпом выпил стакан своего любимого гравского вина. Мишель вернулась с пижамой, домашними туфлями, полотенцем и одеколоном и сказала, что теперь он уже выглядит лучше. А Ксавье тем временем снимал куртку, грубошерстный свитер, рубашку. Он покорно дал растереть себя одеколоном, наслаждаясь теплом, разливающимся по его телу, испытывая от этого какую-то животную радость. А мысли его были заняты совсем другим — он перебирал в памяти все то, что в течение двух часов внушал ему священник в Балюзаке: что христианство истинно лишь в той мере, в которой мифы выражают какую-то истину; что месса имеет глубокий смысл, но это не значит, что во время службы происходит нечто мистическое; что вера в букву Святого писания нужна только слабым натурам и простакам, но недостойна настоящего человека; что человеческое начало проявляется в постепенном освобождении от буквализма веры, но что его следует уважать, памятуя о тех, кто в нем нуждается. Ксавье мутило от резкого запаха одеколона. Он вдруг вскочил, ему представилось, что какая-то густая сеть сейчас опутает его и он будет вырван из своей привычной среды.