— Я? Сентиментальностью?
Она искренне удивлена. В ней это было, но Доминика, а потом и Жан-Шарль вытравили из нее всякую чувствительность. Мона упрекает ее в равнодушии, а Люсьен корит бессердечием.
— Да, и в тот день тоже, с велосипедистом…
— Уходи, — говорит Лоранс, — или уйду я.
— Я уйду, мне нужно зайти к Монно. Но тебе не вредно бы проконсультироваться с психиатром о себе самой, — говорит Жан-Шарль, вставая.
Она запирается в спальне. Выпить стакан воды, заняться гимнастикой — нет. На этот раз отдается гневу; буря разражается в ее груди, сотрясая все клетки организма, она ощущает физическую боль, но чувствует, что живет. Она видит вновь себя сидящей на кровати, слышит голос Жан-Шарля: «Не нахожу, что это очень изобретательно, наша страховка компенсирует ущерб только третьему лицу… Все свидетели стали бы на твою сторону». И вдруг ее как молнией ударяет: он не шутил. Он упрекал меня, он и сейчас меня упрекает, что я не сэкономила ему восемьсот тысяч франков, рискуя при этом убить человека. Входная дверь захлопывается, он ушел. А он сделал бы это? Во всяком случае, он зол на меня за то, что я этого не сделала.
Она долго сидит неподвижно, ощущая прилив крови к голове, тяжесть в затылке; ей хотелось бы заплакать, как давно она разучилась плакать?
В детской вертится пластинка: старинные английские песни; Луиза переводит картинки, Катрин читает «Письма с мельницы». Она поднимает голову.
— Мама, папа очень сердился?
— Он не понимает, почему ты стала хуже учиться.
— Ты тоже сердишься?
— Нет, но мне хотелось бы, чтобы ты постаралась.
— Папа часто сердится в последнее время.
Действительному него были неприятности с Вернем, потом эта авария: он разозлился, когда девочки попросили его рассказать о ней. Катрин заметила, что он не в настроении; она смутно ощущает горе Доминики, тоску Лоранс. Может быть, этим объясняются кошмары? Если говорить правду, она кричала три раза.
— Он озабочен. Нужно покупать новую машину, это стоит дорого. И потом он рад, что сменил работу, но ему пришлось столкнуться с рядом трудностей.
— Как печально быть взрослым, — говорит Катрин убежденно.
— Ничуть, взрослые очень счастливы, например, когда у них такие милые девочки, как вы.
— Папа не считает, что я так уж мила.
— Ну конечно, считает! Если бы он не любил тебя, его бы не огорчали твои плохие отметки.
— Ты думаешь?
— Уверена.
Прав ли Жан-Шарль? Действительно ли я наградила ее беспокойным характером? Страшно подумать, что невольно отпечатываешься в детях. Укол в сердце. Тревога, угрызения. Смены настроений, случайно сказанное слово или умолчание, все эти мелочи повседневной жизни, которые должны были бы стираться после меня, вписываются в эту девочку, она их перебирает, запоминает навсегда, как я помню интонации голоса Доминики. Это несправедливо. Нельзя отвечать за все, что делаешь или чего не делаешь. «Что ты для них делаешь?» Счет, внезапно предъявленный в мире, где ничто в общем в счет не идет. Есть тут какое-то злоупотребление.
— Мама, — спрашивает Луиза, — ты поведешь нас поглядеть на рождественские ясли?
— Да, завтра или послезавтра.
— А можно пойти к рождественской мессе? Пьеро и Рике говорят, что это так красиво, музыка, иллюминация.
— Посмотрим.
Существует множество легенд для успокоения детей: рай Фра Анжелико, светлое будущее, солидарность, милосердие, помощь слаборазвитым странам. Одни я отметаю, другие более или менее приемлю.
Звонок. Букет красных роз, карточка Жан-Шарля: «С нежностью». Она раскалывает булавки, разворачивает глянцевую бумагу, ей хочется выбросить букет на помойку. Букет — это всегда не просто цветы, это выражение дружбы, надежды, благодарности, радости. Красные розы — пылкая любовь, в том-то и дело, что нет. И даже не искреннее раскаяние, она уверена; просто соблюдение супружеского декорума: никакого разлада в семье в рождественские и новогодние праздники. Она ставит розы в хрустальную вазу. Нет, это не пламенный порыв страсти, но они красивы и не виноваты в том, что на них возложена лживая миссия.
Лоранс касается губами душистых лепестков. Что я думаю о Жан-Шарле в самой глубине души? Что думает он обо мне? Ей кажется, что это не имеет никакого значения. Так или иначе, мы связаны на всю жизнь. Почему Жан-Шарль, а не кто-нибудь другой? Так сложилось. (Другая молодая женщина, сотни молодых женщин в эту минуту задают себе вопрос: почему он, а не другой?) Что бы он ни сделал, что бы ни сказал, что бы ни сказала, ни сделала она, ничто не изменится. Бесполезно даже сердиться. Исхода нет.
Услышав, как ключ поворачивается в замке, она вышла ему навстречу, поблагодарила, они расцеловались. Он светился, потому что Монно поручил ему разработку проектов строительства сборных жилых домов в пригороде Парижа; верное дело, сулящее большой заработок. Он наскоро позавтракал (она сказала, что поела с детьми, ей кусок не шел в горло), и они поехали на такси за подарками.
Они шагают по улице Фобур Сент-Оноре. Сухой ясный холод. Свет в витринах, рождественские елки на улице, в магазинах; мужчины и женщины торопятся или фланируют, с пакетами в руках, с улыбкой на губах. Говорят, что праздников не любят одинокие люди. Хоть меня и окружают близкие, а я тоже не люблю праздников.
От елок, улыбок, пакетов она не в своей тарелке.
— Я хочу подарить тебе что-нибудь очень красивое, — говорит Жан-Шарль.
— Не безумствуй. С этой новой машиной…
— Забудь. Я хочу безумствовать, и с сегодняшнего дня я располагаю на это средствами.
Медленно текут витрины. Шарфы, клипсы, цепочки, драгоценности для миллиардеров — бриллиантовое колье с узором из рубинов, ожерелье черного жемчуга, сапфиры, изумруды, браслеты из золота и драгоценных камней; и более скромные прихоти — тирольские, рейнские самоцветы, яшма, стеклянные шары, в которых, переливаясь под лучами света, пляшут змейки, зеркала в лучистой оправе из позолоченной соломки, бутыли из дутого стекла, вазы из толстого хрусталя для одной розы, туалетные приборы из белого и голубого опалина, флаконы из фарфора и китайского лака, золотые пудреницы, пудреницы, инкрустированные самоцветами, духи, лосьоны, пульверизаторы, жилеты из птичьих перьев, кашемир, светлые пуловеры из козьей и верблюжьей шерсти, пенная свежесть белья, мягкость, пушистость домашних платьев пастельных тонов, роскошь парчи, клоке, золотого тканья, гофрировок, тонких шерстяных тканей, посеребренных металлической нитью, приглушенный пурпур витрин Гермеса, кожа и меха, контрастно оттеняющие друг друга, облака лебяжьего пуха, воздушные кружева. Глаза у всех — и у мужчин, и у женщин — горят вожделением.
И у меня так горели глаза; я обожала заходить в магазины, тешить взор обилием тканей, прогуливаться по шелковистым лугам, изукрашенным фантастическими цветами: по моим рукам струилась нежность мохера и козьей шерсти, прохлада полотна, изящество батиста, теплота бархата. Она любила эти райские сады, устланные роскошными материями, где под тяжестью карбункулов гнулись ветви, именно поэтому у нее тотчас нашлись слова, чтобы говорить о них. А сейчас она жертва собственных рекламных формулировок. Профессиональная болезнь: если меня привлекает обстановка или вещь, я спрашиваю себя, чем это мотивировано. Она чует ловушку, мистификацию, все эти изыски утомляют и даже в конце концов раздражают ее. Кончится тем, что мне все опротивеет…
Все же она остановилась перед замшевой курткой неуловимого цвета: цвета тумана, цвета времени, цвета платьев сказочной принцессы.
— Какая красота!
— Купи. Но это не подарок. Я хочу подарить тебе что-нибудь бесполезное.
— Нет, не хочу.
Желание уже покинуло ее: куртка утратит свой неповторимый оттенок, свою бархатистость, стоит отделить ее от троакара в тонах палой листвы, от пальто из гладкой кожи, от ярких шарфов, которые обрамляют ее в витрине; каждый из выставленных предметов притягивает Лоранс как часть ансамбля.
Она показывает на магазин фотоаппаратов:
— Зайдем. Ничто не доставит большей радости Катрин.
— Разумеется, не может быть и речи о том, чтоб лишить ее рождественского подарка, — говорит Жан-Шарль озабоченно. — Но уверяю тебя, следует принять меры.
— Обещаю тебе подумать.
Они покупают аппарат, несложный в обращении. Зеленый сигнал показывает, что освещение достаточное; если слишком темно, сигнал становится красным; ошибиться невозможно. Катрин будет довольна. Но я хотела бы дать ей иное — надежность, счастье, радость бытия. Я продаю именно это, когда создаю любую рекламу. Ложь. В витринах предметы еще хранят ореол, который осеняет их на отлакированной картинке. Но берешь в руку — и волшебство исчезает, это всего лишь лампа, зонтик, фотоаппарат. Недвижный, холодный.
У «Манон Леско» переполнено: женщины, несколько мужчин, пары. Вот это молодожены: они обмениваются влюбленными взглядами, пока он застегивает ей браслет на запястье. У Жан-Шарля горят глаза, он прикладывает колье к шее Лоранс: «Нравится?» Прелестное колье, мерцающее и строгое, но чересчур роскошное, чересчур дорогое. В ней все сжимается. Не будь утренней ссоры, Жан-Шарль не дарил бы его мне. Это компенсация, символ, заменитель. Чего? Чего-то уже не существующего, возможно никогда не существовавшего: внутренней связи, тепла, которые делают ненужными всякие подарки.