— Надо пойти, Брэдли, ничего не поделаешь. Судьба.
— Не пойду.
Опять звонит телефон. Снимаю трубку и кладу на столик.
Она отдаленно воркует. Раздается пронзительный голос Присциллы:
— Брэдли!
— Не прикасайтесь! — Я указал Арнольду пальцем на лежащую трубку. И вышел к Присцилле.
— У тебя там Арнольд Баффин? — Она сидела, спустив ноги, на краю кровати. К моему удивлению, на ней была надета юбка и блуза, и она деловито обмазывала нос какой-то желтовато-розовой дрянью.
— Да.
— Я, пожалуй, выйду к нему. Надо его поблагодарить.
— Как хочешь. Присцилла, я сейчас должен уйти на час или два. Ты подождешь меня? Я вернусь к обеду, может быть, чуть опоздаю. Попрошу Арнольда посидеть тобой.
— Ты не очень надолго?
— Да нет же.
Я выбежал к Арнольду.
— Вы не побудете с Присциллой? Врач не советовал оставлять ее одну.
— Пожалуй, — ответил Арнольд без удовольствия. — Выпить здесь найдется? Я, собственно, хотел поговорить с вами о Рейчел и о вашем странном письме. Куда это вы вдруг?
— В гости к Кристиан.
Супружество, я уже говорил, — очень странная вещь. Непонятно вообще, как оно существует. По-моему, когда люди хвастают, что счастливы в браке, это самообман, если не прямая ложь. Человеческая душа не предназначена для постоянного соприкосновения с душой другого человека, из такой насильственной близости нередко родится бесконечное одиночество, терпеть которое предписано правилами игры. Ничто не может сравниться с бесплодным одиночеством двоих в одной клетке. Те, кто снаружи, еще могут, если им надо, сознательно или инстинктивно искать избавления в близости других людей. Но единство двоих не способно к внешнему общению, счастье еще, если с годами оно сохраняет способность к общению внутри себя. Или это во мне говорит голос завистливого неудачника? Я имею в виду, разумеется, обычные «счастливые браки». В тех же случаях, когда единство двоих оказывается генератором взаимной вражды, получается уже ад в чистом виде. Я оставил Кристиан до того, как наш ад окончательно созрел. Мне стало ясно, к чему идет дело.
Разумеется, я был «влюблен» в нее, когда женился, и почитал себя счастливцем. Она была хороша собой. Родители ее были коммерсанты. У нее даже имелись кое-какие собственные средства. На мою мать она производила сильное впечатление, на Присциллу тоже. Они робели перед ней. Потом, когда мне стало казаться, будто я лучше разбираюсь в «любви», я решил, что испытывал к Кристиан «всего лишь» неодолимое физическое влечение, усложненное своеобразной одержимостью. Я словно знал живую, настоящую Кристиан когда-то в предыдущем рождении и теперь был обречен, может быть даже в наказание за что-то, снова пережить знакомую, но перевернутую жизненную ситуацию. (Я подозреваю, что есть немало таких пар.) Или же словно она умерла задолго до этого и явилась мне в виде призрака давней возлюбленной. Возлюбленные-призраки всегда безжалостны, даже если в жизни они были сама доброта. Мне иногда чудилось, будто я «помню» доброту Кристиан, хотя теперь все было — одна злоба и ведьмовство. И не в том дело, что она бывала иногда грубой и жестокой, хотя это случалось, и нередко. Но она словно для того только и существовала, чтобы дразнить, мешать, портить, подрывать, унижать. И я был соединен с ее мыслями, точно сиамский близнец. Мы ковыляли по жизни, сросшись головами.
Причина, по которой я, поклявшись, что никогда с ней не увижусь, теперь передумал и спешил на ее зов, была проста. Я вдруг понял, что не буду знать покоя, покуда не увижу своими глазами, не удостоверюсь, что она больше не имеет надо мной власти. Может быть, она и осталась ведьмой, но, уж конечно, не для меня. Убедиться в этом тем более важно теперь, когда по воле злосчастного случая «на нее вышел» Арнольд. По-моему, его отзыв о ней как о «таком удивительно приятном человеке» оказал на меня очень сильное действие. Так, значит, она вырвалась на свободу из мира моих представлений и ходит по земле? И Арнольд видел ее своими посторонними глазами? Где-то тут содержалась для меня страшная угроза. Явившись к ней, я сумею «разбавить» вредное влияние их знакомства. Но все это было продумано мною потом, а тогда я действовал по наитию, стремясь узнать худшее.
Маленькая улочка в районе Ноттинг-Хилла, где мы жили в самом конце нашего прежнего существования, стала с тех лет гораздо роскошнее. Я, разумеется, всегда обходил ее стороной. Теперь, быстро шагая по тротуару, я на ходу замечал, как блестят свежей краской голубые, желтые, розовые фасады домов, у парадных висят новомодные дверные молотки, на окнах — витые чугунные решетки, стилизованные ставни, горшки с землей. Такси я отпустил на углу, так как не хотел, чтобы Кристиан заметила меня раньше, чем я ее.
Когда внезапно возрождается минувшее, даже без кошмаров, у всякого может закружиться голова. Мне не хватало кислорода. Я спешил, я бежал. Дверь открыла она.
Вероятно, я бы не узнал ее сразу. Она казалась выше и тоньше. Когда-то она была довольно полная, с пышными формами и чувственными линиями. Теперь она выглядела суше, безусловно старше и при этом элегантнее, в простом шерстяном платье бежево-серого цвета с золотой цепочкой вместо пояса. Волосы, густые, раньше всегда завитые, а теперь лишь слегка волнистые, были отпущены почти до плеч и выкрашены в какой-то бронзово-коричневый цвет. На лице слегка выступили скулы и появились мелкие морщины, придавая ему сходство с печеным яблоком, нисколько, впрочем, его не безобразя. А влажные продолговатые карие глаза совсем не постарели и не потускнели. У нее был элегантный и самоуверенный вид, скажем, директрисы международной косметической фирмы.
Какое у нее было выражение лица, когда она открыла мне дверь, описать трудно. Во-первых, она была взволнована, взволнована почти до идиотического смеха, но старалась казаться спокойной. Вернее всего, она все-таки успела увидеть меня в окно. Во всяком случае, она хихикнула, когда я входил, издала сдавленный веселый смешок и какой-то возглас, то ли «господи!», то ли еще что-то. Я чувствовал, что лицо у меня сплюснуто и свернуто на сторону, словно на него надет нейлоновый чулок. Мы прошли в гостиную, где, по счастью, было довольно темно. Здесь все показалось мне точно таким же, как было когда-то. Сильные чувства затянули комнату дымным флером, лишили ее света, воздуха. Что это были за чувства, сейчас сказать нельзя (ненависть? страх?), трлько позже удастся оттеснить их и дать им имена. На минуту мы оба замерли. Потом она сделала шаг ко мне. Я подумал — ошибочно или верно, не знаю, — что она хочет до меня дотронуться, и спрятался за кресло у окна. Она засмеялась, закатилась громким протяжным хохотом, словно птица. Ее лицо, искаженное в самозабвении смеха, стало похоже на гротескную античную маску. Теперь она выглядела старой.
Потом она отвернулась и стала шарить в шкафчике.
— О господи, на меня смехунчик напал. Надо выпить, Брэдли. Виски? Нам обоим необходимо. Надеюсь, ты будешь ко мне добр. Какое ужасное письмо ты мне писал.
— Письмо?
— У тебя в гостиной лежало письмо, адресованное мне. Арнольд его захватил. На вот, возьми выпей и перестань дрожать.
— Нет, благодарю.
— Надо же, я тоже дрожу. Спасибо еще, Арнольд позвонил и предупредил о твоем приходе. Иначе я бы, наверно, шлепнулась в обморок. Ну как, рады мы увидеться вновь?
Акцент был явно американский. Теперь, присмотревшись, я отчетливо увидел среди коричнево-синих теней гостиной, до чего она стала хороша собой. Зрелость и элегантность придали прежнему назойливому полнокровию облик властной самоуверенности. Как ей это удалось — необразованной женщине, прозябавшей в провинциальном американском городишке где-то на Среднем Западе?
В комнате, кажется, все оставалось как раньше. Здесь воплотился и отразился давно забытый, прежний «я», мой более молодой и еще не сформировавшийся вкус: плетеная мебель, вышитые шерстью подушечки, размытые контуры литографий, керамика ручной работы, отливающая лиловой глазурью, вручную тканные сиреневые рябенькие занавески, соломенные циновки на полу. Спокойная, приятная, немудрящая обстановка. Я создал эту комнату много лет назад. Здесь я плакал. Здесь орал и топал ногами.
— Не нервничай, Брэд. Ты просто зашел навестить старого друга, верно? Твое письмо такое взбудораженное. А нервничать совершенно не из-за чего. Как поживает Присцилла?
— Хорошо.
— А мама твоя жива?
— Нет.
— Да не сиди ты так, словно аршин проглотил. Я и забыла, какой ты деревянный. Пожалуй, похудел, да? И волосы поредели, но седины, кажется, нет, правда? Мне плохо видно. Ты всегда был немного похож на Дон Кихота. Ты выглядишь совсем неплохо. Я думала: а вдруг ты уже скрюченный, плешивый старичок? А я как выгляжу? Господи, сколько лет пролетело, а?
— Да.
— Выпей, выпей глоток. У тебя язык развяжется. Знаешь, я, ей-богу, рада тебя видеть. Я еще на корабле думала, как я с тобой встречусь. Но, пожалуй, я сейчас всех рада видеть, мне теперь звонят, звонят все на свете, и все чудно, все восхитительно: знаешь, я ведь прошла курс дзэн-буддизма. Должно быть, я достигла просветления, раз мне все вокруг кажется таким прекрасным! Я уж думала, бедняга Эванс никогда не кончит эту сцену расставания, я каждый день молилась, чтобы он скорее умер, он был очень болен. А теперь каждое утро просыпаюсь, вспоминаю, что все это правда, и снова закрываю глаза и чувствую себя в раю. Не очень по-христиански, конечно, но такова жизнь, а уж в моем-то возрасте можно себе позволить быть искренней. Ты шокирован? Осуждаешь меня? Нет, я в самом деле рада тебя видеть, ей-богу, мне весело. Так, кажется, и хохотала, хохотала бы, вот чудно, да?