class="v">
Это спекуляция!
Меня матушка родила
На соломе, на мосту.
Меня куры поклевали —
Я кудрявая расту.
Я не тятькина,
Я не мамкина,
Я на улице росла.
Меня курица снесла.
Уж ты, маменька родима,
Что ж ты раньше думала?
Отдавала в чужи люди,
Точно в омут сунула.
На катушку нитки вьются
Тонкие, кручёные.
Посылай, милашка, письма,
Разберут учёные.
Ох, топну ногой,
Из-под пятки огонь!
Мать, корову продавай!
Меня замуж отдавай!
Хулиганом я родился
И хожу, как живорез.
Когда мать меня рожала,
Я уже с наганом лез.
Затвори, жена, ворота
Да спусти с цепи собак.
Кто-то бродит по Европе,
То ли призрак, то ль маньяк.
Самолёт летит,
Крылья модные.
А в нём колхозники сидят
Все голодные.
К коммунизму мы идём,
Птицефермы строятся.
А колхозник видит яйца,
Когда в бане моется.
Я бычка сдала колхозу
И бурёночку свою.
И теперь на каждой зорьке
Нашу курицу дою.
Ох, какая я счастливая:
Иду голосовать!
В бюллетне одна фамилия —
Не велено черкать.
Слева молот, справа серп —
Это наш советский герб.
Хочешь жни, а хочешь куй,
Всё равно получишь… Уй!
Темно, темно кругом…
Темно под ногой, темно в душе…
Пускай на моих памятях, в молодости не пели такого.
Но то было вроде и другое время.
Но такое же тёмное, как и сейчас. И у кого шевельнётся хоть одна жилочка в чём-то попрекнуть теперь этих ночных страдаликов?
Давно вздули в Жёлтом огни.
А мои сидят горюшата в потёмках одни.
Сидят и хнычут.
Подступилась я к домку к своему.
Остановила шаг и дыхание.
Притолкнулась мешком на плечах к стенке.
Скрозь стенку помилуй как всё слышко…
Вхожу — виском нависнули на меня. Как гроздья.
Жалуются:
— Роднулечка… Ну как же ты до-олго. Нажда-ались мы тебя! Одним… так боязно… Совсема умёрзли.
— А маленьки! А что ж вы к тёть Луше не пошли?
— Да-а… Тёть Луша ещё в день сама проявилась. Забрала к себе. Дала с варку [176] мундирной картошки с капустонькой, бабьей лени. [177] Вечером тёть Луша утянулась убираться с козками… Мы и уёрзнули…
— Куда-а-а?.. Бесспроша?. [178]
— Родненькая! А мы лётали тебя совстречать. Поезд с дымной пробёг косой. Напрохо́д [179] пробёг!.. А тебя нету… нету… Навовсех нетуньки… горькая ты нашенская потеряшка…
Они плачут, а я втрое плачу…
Что его и говорить, бед мне круто сыпануло. Крепонько прожгли бороной по судьбине по моей. Божечко мой… Сколько на свете жила, сколько пережила! А ничего… Не пала, выстояла Блинчиха…
Вязала я хорошо да и к грамоте была погорячей других жёлтинских баб. Меня и ткни после войны в рукойводительницы нашей пухартели. Выдвинули, называется. А чтоба их пусто взяло!
Ну и курортная, скажу я, должностёнка!
Это надо, то надо. Это отвези, то привези…
Да Бож-ж-же ж ты мой! Знай исполняй дисциплину. Крутись ну волчок волчком!
Ну на коюшки мне этот чертопляс?
Можно, конечно, как кой-которые лотохи [180]. Для виду поквакала и в тину. Брось поводья, куда само привезёт, на то ты и довольная.
А я так не могу. Я только по-доброму. Навыкладку. Навыхлест. Инако меня совесть слопает без сольки.
Я какой воле молюсь?
Не хошь — уходи. Вон Бог. Вон порог.
А осталась — паши, савраска, до отпаду. А ежли ты ещё и начальнишко, пускай и мелкий, всего-то невидная бугринка на равнинке, так болей до издоху для ради всех. Прохлаждения не жди.
Ну, лётаешь как заводная. И туда бегом, и сюда бегом.
С утра до ночи язык, как полено, на мыльном плече. Некогда за зубы занести передохнуть.
Толчёшься, толчёшься… А дела-то не ви-да-ти!
А я как привыкла?
Сработай платок — так он вот он! Его погладить можно!
А тут никакой душевной радости. Беготня одна. Сесть за спицы не сядешь.
Не-е, не по мне такое рай-житьё. Не моя то работёшка мельтешить с портфельчиком. Пускай он и не просторней детской ладонушки.
Года два помыкалась я в головках да ель скопнула себя с курортной должностёхи. Ель выкрутилась в рядовые назад.
В вязалки.
Уж лучше, думаю, день в день вязать. Хоть платки у меня, гляди, и не такие вовсе, как тот первый наш платок оренбургский, что попал к самой к Екатерине.
Я ещё в девушках шиковала, так самоглазно читала в книжечке в такой тоненькой.
Связала одна казачка — вот из какого она местечка, не упомню, лета мои уклонные, склероз большой, — связала казачка этот первый платок, ей и присоветовали послать Екатерине Второй. (Внук мой школьник зовёт её Екатериной Цвайкиной.)
Ну, ладнушко. Услала.
Платок Екатерине невозможно как лёг к душе.
Велела немка ту казачку хорошо рублём наградить, так чтоб на всю жизнь хватило безбедную. А вместе с тем наказала и ослепить. Никто не носи такоечкий платок, как у самой у государыни!
Какая царская неблагодарность…
А всё ж, блин ты блинский, сплошала-таки государыня. Промахнулась. И на государыню проруха живёт!
Цветком цвела у казачки дочка. Вязала так же знатно. Вот и пошли, и пошли, и пошли из того семействия по всему по оренбургскому краю платки.
— Анна Фёдоровна, скорее, всё это похоже на легенду, — с усмешенькой возразил на мои слова один заезжий газетник.
Он всё доведывался, что да как. А после и распубликуй меня на всю полосищу. Покрой тумбочку той писаниной, так по бокам ещё будет зря висеть. Такая большая да, чего грех наводить, складная выскочила статьюшка.
И поклон прислал.
Это потом…
А тогда ух как налетела я на бумагоеда за легенду.
— Что, — шумлю, — платок — легенда? Пуховница — легенда? Вот я сижу перед вами. Какая ж я легенда? Как вязали здесь встарь, так вяжут и посейчас. Вон на моей памяти, ещё крошутка была, в нашей округе казачки преподносили именитым гостям свои разогромные пуховые шали (пятьсот петель) эстоль тонкой работы, что входили в золотой орех или в скорлупу обычного куриного