В проходе вынырнуло вдруг из темноты новое лицо. Это был, очевидно, Роман. Лицо его было широко, изрыто оспой и чрезвычайно добродушно. Закрытые веки скрывали впадины глаз, на губах играла добродушная улыбка. Пройдя мимо прижавшейся к стене девушки, он поднялся на площадку. Размахнувшаяся рука его товарища попала ему сбоку в шею.
— Брат! — окликнул он приятным, грудным голосом. — Егорий, — опять воюешь?
Они столкнулись и ощупали друг друга.
— Зачем бiсенят впустив? — спросил Егорий по-малорусски, все еще со злостью в голосе.
— Нехай собi [139], — благодушно ответил Роман. — Пташки божий. Ось як ты их налякав [140]. Де вы тут, бiсенята?..
Дети сидели по углам у решеток, притаившись, и их глаза сверкали лукавством, а отчасти страхом.
Эвелина, неслышно ступая в темноте, сошла уже до половины первого прохода, когда за ней раздались уверенные шаги обоих слепых, а сверху донесся радостный визг и крики ребят, кинувшихся целою стаей на оставшегося с ними Романа.
Компания тихо выезжала из монастырских ворот, когда с колокольни раздался первый удар. Это Роман зазвонил к вечерне.
Солнце село, коляска катилась по потемневшим полям, провожаемая ровными меланхолическими ударами, замиравшими в синих сумерках вечера.
Все молчали всю дорогу до самого дома. Вечером долго не было видно Петра. Он сидел где-то в темном углу сада, не откликаясь на призывы даже Эвелины, и прошел ощупью в комнату, когда все легли.
Попельские прожили еще несколько дней у Ставрученков. К Петру по временам возвращалось его недавнее настроение, он бывал оживлен и по-своему весел, пробовал играть на новых для него инструментах, коллекция которых у старшего из сыновей Ставрученка была довольно обширна и которые очень занимали Петра — каждый со своим особенным голосом, способным выражать особенные оттенки чувства. Но все же в нем была заметна какая-то омраченность, и минуты обычного состояния духа казались вспышками на общем, все более темнеющем фоне.
Точно по безмолвному уговору, никто не возвращался к эпизоду в монастыре, и вся эта поездка как будто выпала у всех из памяти и забылась. Однако было заметно, что она запала глубоко в сердце слепого. Всякий раз, оставшись наедине или в минуты общего молчания, когда его не развлекали разговоры окружающих, Петр глубоко задумывался, и на лицо его ложилось выражение какой-то горечи. Это было знакомое всем выражение, но теперь оно казалось более резким и… сильно напоминало слепого звонаря.
За фортепиано, в минуты наибольшей непосредственности, в его игру часто вплетался теперь мелкий перезвон колоколов и протяжные вздохи меди на высокой колокольне… И то, о чем никто не решался заговорить, ясно вставало у всех в воображении: мрачные переходы, тонкая фигура звонаря с чахоточным румянцем, его злые окрики и желчный ропот на судьбу… А затем оба слепца в одинаковых позах на вышке, с одинаковым выражением лиц, с одинаковыми движениями чутких бровей… То, что близкие до сих пор считали личной особенностью Петра, теперь являлось общей печатью темной стихии, простиравшей свою таинственную власть одинаково на своих жертв.
— Послушай, Аня, — спросил Максим у сестры по возвращении домой. — Не знаешь ли ты, что случилось во время нашей поездки? Я вижу, что мальчик изменился именно с этого дня.
— Ах, это все из-за встречи со слепым, — ответила Анна Михайловна со вздохом.
Она недавно еще отослала в монастырь две теплые бараньи шубы и деньги с письмом к отцу Памфилию, прося его облегчить по возможности участь обоих слепцов, У нее вообще было доброе сердце, но сначала она забыла в Романе, и только Эвелина напомнила ей, что следовало позаботиться об обоих. «Ах, да, да, конечно», — ответила Анна Михайловна, но было видно, что ее мысли заняты одним. К ее жгучей жалости примешивалось отчасти суеверное чувство: ей казалось, что этой жертвой она умилостивит какую-то темную силу, уже надвигающуюся мрачною тенью над головой ее ребенка.
— С каким слепым? — переспросил Максим с удивлением.
— Да с этим… на колокольне…
Максим сердито стукнул костылем.
— Какое проклятье — быть безногим чурбаном! Ты забываешь, что я не лазаю по колокольням, а от баб, видно, не добьешься толку. Эвелина, попробуй хоть ты сказать разумно, что же такое было на колокольне?
— Там, — тихо ответила тоже побледневшая за эти дни девушка, — есть слепой звонарь… И он…
Она остановилась. Анна Михайловна закрыла ладонями пылающее лицо, по которому текли слезы.
— И он очень похож на Петра.
— И вы мне ничего не сказали! Ну, что же дальше? Это еще не достаточная причина для трагедий, Аня, — прибавил он с мягким укором.
— Ах, это так ужасно, — ответила Анна Михайловна тихо.
— Что же ужасно? Что он похож на твоего сына?
Эвелина многозначительно посмотрела на старика, и он смолк. Через несколько минут Анна Михайловна вышла, а Эвелина осталась со своей всегдашней работой в руках.
— Ты сказала не все? — спросил Максим после минутного молчания.
— Да. Когда все сошли вниз, Петр остался. Он велел тете Ане (она так называла Попельскую с детства) уйти за всеми, а сам остался со слепым. И я… тоже осталась.
— Подслушивать? — сказал старый педагог почти машинально.
— Я не могла… уйти… — ответила Эвелина тихо. — Они разговаривали друг с другом, как…
— Как товарищи по несчастью?
— Да, как слепые… Потом Егор спросил у Петра, видит ли он во сне мать. Петр говорит: «Не вижу». И тот тоже не видит. А другой слепец, Роман, видит во сне свою мать молодою, хотя она уже старая…
— Так! Что же дальше?
Эвелина задумалась и потом, поднимая на старика свои синие глаза, в которых теперь виднелась борьба и страдание, сказала:
— Тот, Роман, добрый и спокойный. Лицо у него грустное, но не злое… Он родился зрячим… А другой… Он очень страдает, — вдруг свернула она.
— Говори, пожалуйста, прямо, — нетерпеливо перебил Максим, — другой озлоблен?
— Да. Он хотел прибить детей и проклинал их. А Романа дети любят…
— Зол и похож на Петра… понимаю, — задумчиво сказал Максим.
Эвелина еще помолчала и затем, как будто эти слова стоили ей тяжелой внутренней борьбы, проговорила совсем тихо:
— Лицом оба не похожи… черты другие. Но в выражении… Мне казалось, что прежде у Петра бывало выражение немножко, как у Романа, а теперь все чаще виден тот, другой… и еще… Я боюсь, я думаю…
— Чего ты боишься? Поди сюда, моя умная крошка, — сказал Максим с необычной нежностью.
И когда она, ослабевая от этой ласки, подошла к нему со слезами на глазах, он погладил ее шелковистые волосы своей большой рукой и сказал:
— Что же ты думаешь? Скажи. Ты, я вижу, умеешь думать.
— Я думаю, что… он считает теперь, что… все слепорожденные злые… И он уверил себя, что он тоже… непременно.
— Да, вот что… — проговорил Максим, вдруг отнимая руку. — Дай мне мою трубку, голубушка… Вон она там, на окне.
Через несколько минут над его головой взвилось синее облако дыма.
"Гм… да… плохо, — ворчал он про себя. — Я ошибся. Аня была права: можно грустить и страдать о том, чего не испытал ни разу. А теперь к инстинкту присоединилось сознание, и оба пойдут в одном направлении. Проклятый случай… А впрочем, шила, как говорится, в мешке не спрячешь… Все где-нибудь выставится… "
Он совсем потонул в сизых облаках… В квадратной голове старика кипели какие-то мысли и новые решения.
Пришла зима. Выпал глубокий снег и покрыл дороги, поля, деревни. Усадьба стояла вся белая, на деревьях лежали пушистые хлопья, точно сад опять распустился белыми листьями… В большом камине потрескивал огонь, каждый входящий со двора вносил с собою свежесть и запах мягкого снега…
Поэзия первого зимнего дня была по-своему доступна слепому. Просыпаясь утром, он ощущал всегда особенную бодрость и узнавал приход зимы по топанью людей, входящих в кухню, по скрипу дверей, по острым, едва уловимым струйкам, разбегавшимся по всему дому, по скрипу шагов на дворе, по особенной «холодности» всех наружных звуков. И когда он выезжал с Иохимом по первопутку в поле, то слушал с наслаждением звонкий скрип саней и какие-то гулкие щелканья, которыми лес из-за речки обменивался с дорогой и полем.
На этот раз первый белый день повеял на него только большею грустью. Надев с утра высокие сапоги, он пошел, прокладывая рыхлый след по девственным еще дорожкам, к мельнице.
В саду было совершенно тихо. Смерзшаяся земля, покрытая пушистым мягким слоем, совершенно смолкла, не отдавая звуков; зато воздух стал как-то особенно чуток, отчетливо и полно перенося на далекие расстояния и крик вороны, и удар топора, и легкий треск обломавшейся ветки… По временам слышался странный звон, точно от стекла, переходивший на самые высокие ноты и замиравший как будто в огромном удалении. Это мальчишки кидали камни на деревенском пруду, покрывшемся к утру тонкой пленкой первого льда.