Тихонько! — тихонько, почтенный доктор Слоп! — удержи твою родовспомогательную руку; — засунь ее осторожно за пазуху, чтобы она оставалась теплой; — ты недостаточно ясно знаешь, какие препятствия, — неотчетливо представляешь себе, какие скрытые причины мешают ее манипуляциям! — Был ли ты, доктор Слоп, — был ли ты посвящен в тайные статьи торжественного договора, который привел тебя сюда? Известно ли тебе, что в эту самую минуту дочь Люцины[100] занята своим делом у тебя над головой? Увы! — это совершенная истина. — Кроме того, великий сын Пилумна[101], что ты в состоянии сделать? — — Ты пришел сюда невооруженным; — ты оставил дома tire-tête, — недавно изобретенные акушерские щипцы, — крошет, — шприц и все принадлежащие тебе инструменты спасения и освобождения. — — — Боже мой! в эту минуту они висят в зеленом байковом мешке, между двумя пистолетами, у изголовья твоей кровати! — Звони; зови; — вели Обадии сесть на каретную лошадь и скакать за ними во весь опор.
— Поторопись, Обадия, — проговорил мой отец, — я дам тебе крону! — А я другую, — сказал дядя Тоби.
— Ваше внезапное и неожиданное прибытие, — сказал дядя Тоби, обращаясь к доктору Слопу (они сидели втроем у камина, когда дядя Тоби начал говорить), — тотчас же привело мне на мысль великого Стевина, который, надо вам сказать, один из любимых моих писателей. — — В таком случае, — заявил мой отец, прибегая к доводу ad crumenam, — — ставлю двадцать гиней против одной кроны (которую получит Обадия, когда вернется), что этот Стевин был каким-нибудь инженером, — или писал что-нибудь — прямо или косвенно — об искусстве фортификации.
— Это правда, — отвечал дядя Тоби. — Я так и знал, — сказал отец, — хоть я, клянусь, не вижу, какая может быть связь между внезапным приходом доктора Слопа и трактатом о фортификации: — тем не менее я этого опасался. — — О чем бы мы ни говорили, братец, — пусть предмет разговора будет самым чуждым и неподходящим для вашей излюбленной темы, — вы непременно на нее собьетесь. Я не желаю, братец Тоби, — продолжал отец, — решительно не желаю до такой степени засорять себе голову куртинами и горнверками[102]. — — — О, я в этом уверен! — воскликнул доктор Слоп, перебивая его, и громко расхохотался, довольный своим каламбуром.
Даже критик Деннис[103] не чувствовал столь глубокого отвращения, как мой отец, к каламбурам и ко всему, что их напоминало, — — они его всегда раздражали; — но прервать каламбуром серьезное рассуждение было, по его словам, все равно что дать щелчка по носу; — он не видел никакой разницы.
— Сэр, — сказал дядя Тоби, обращаясь к доктору Слопу, — — куртины, о которых говорит мой брат Шенди, не имеют никакого отношения к кроватям, — хоть, я знаю, дю Канж[104] говорит, что «от них, по всей вероятности, получили свое название гардины у кровати»; — равным образом горнверки, или рогатые укрепления, о которых он говорит, не имеют решительно ничего общего с рогатым украшением обманутого мужа. — — Куртина, сэр, есть термин, которым мы пользуемся в фортификации для обозначения части стены или вала, расположенной между двумя бастионами и их соединяющей. — Осаждающие редко решаются направлять свои атаки непосредственно на куртины по той причине, что последние всегда хорошо фланкированы. (Так же обстоит дело и с гардинами, — со смехом сказал доктор Слоп.) Тем не менее, — продолжал дядя Тоби, — для большей надежности мы обыкновенно строим перед ними равелины, стараясь их по возможности выносить за крепостной fossé, или ров. — Люди невоенные, которые мало понимают в фортификации, смешивают равелин с демилюном, — хотя это вещи совершенно различные; — не по виду своему или конструкции, — мы их строим совершенно одинаково: — они всегда состоят из двух фасов, образующих выдвинутый в поле угол, с горжами, проведенными не по прямой линии, а в форме полумесяца. — В чем же тогда разница? (спросил отец с некоторым раздражением). — В их положении, братец, — отвечал дядя Тоби: — когда равелин стоит перед куртиной, тогда он равелин; когда же равелин стоит перед бастионом, тогда равелин уже не равелин; — тогда он демилюн; — равным образом демилюн есть демилюн, и ничего больше, когда он стоит перед бастионом; — но если бы ему пришлось переменить место и расположиться перед куртиной, — он бы не был больше демилюном: демилюн в этом случае не демилюн; он всего только равелин. — Я думаю, — сказал отец, — что ваша благородная наука обороны имеет свои слабые стороны, — как и все прочие науки.
— Что же касается горнверков (ох-ох! — вздохнул отец), о которых заговорил мой брат, — продолжал дядя Тоби, — то они составляют весьма существенную часть внешних укреплений; — французские инженеры называют их ouvrages à cornes, и мы их обыкновенно сооружаем для прикрытия наиболее слабых, по нашему предположению, пунктов; — они образуются двумя земляными насыпями, или полубастионами, и с виду очень красивы; — если вы ничего не имеете против маленькой прогулки, я берусь вам показать один горнверк, стоящий того, чтобы на него поглядеть. — — Нельзя отрицать, — продолжал дядя Тоби, — что, будучи увенчаны, они гораздо сильнее; по тогда они обходятся очень дорого и занимают слишком много места; таким образом, по моему мнению, они особенно полезны для прикрытия или защиты передней части укрепленного лагеря; иначе двойной теналь… — Клянусь матерью, которая нас родила, — воскликнул отец, не в силах долее сдерживаться, — — вы и святого вывели бы из терпения, братец Тоби; — ведь вы не только, не понимаю каким образом, снова окунулись в излюбленный ваш предмет, но голова ваша так забита этими проклятыми укреплениями, что в настоящую минуту, когда жена моя мучится родами, — и до вас доносятся ее крики, — вы знать ничего не знаете и непременно хотите увести повивальщика. — Акушера, если вам угодно, — поправил отца доктор Слоп. — С удовольствием, — отвечал отец, — мне все равно, как вас называют, — — я только хочу послать к черту всю эту фортификацию со всеми ее изобретателями; — она свела в могилу тысячи людей — — и в конце концов сведет меня. — Я не желаю, братец Тоби, засорять себе мозги сапами, минами, блиндами, турами, палисадами, равелинами, демилюнами и прочей дребеденью, хотя бы мне подарили Намюр со всеми фламандскими городами в придачу.
Дядя Тоби терпеливо сносил обиды; — не по недостатку храбрости, — я уже говорил вам в пятой главе настоящей второй книги, что он был человек храбрый, — а здесь прибавлю, что в критических случаях, когда храбрость требовалась обстоятельствами, я не знаю человека, под чьей защитой я бы сознавал себя в большей безопасности. Это происходило и не от бесчувственности или от тупости его ума; — ибо он воспринимал нанесенное ему отцом оскорбление так же остро, как и самый чувствительный человек; — — но он был кроткого, миролюбивого нрава, — в нем не содержалось ни капли сварливости; — — все в нем дышало такой добротой! У дяди Тоби не нашлось бы жестокости отомстить даже мухе.
— Ступай, — сказал он однажды за столом большущей мухе, жужжавшей у него под носом и ужасно его изводившей в течение всего обеда, — пока наконец ему не удалось, после многих безуспешных попыток, поймать ее на лету; — я тебе не сделаю больно, — сказал дядя Тоби, вставая со стула и переходя через всю комнату с мухой в руке, — я не трону ни одного волоса на голове у тебя: — ступай, — сказал он, поднимая окошко и разжимая руку, чтобы ее выпустить; — ступай с богом, бедняжка, зачем мне тебя обижать? — Свет велик, в нем найдется довольно места и для тебя и для меня.
Мне было всего десять лет, когда это случилось; — но сам ли поступок дядин больше гармонировал с душевным моим состоянием в этом склонном к жалости возрасте, так что все существо мое мгновенно замерло в блаженнейшем трепете; — или же на меня подействовало то, как и с каким выражением был он совершен, — и в какой степени и в силу какого тайного волшебства — согретые добротой тон голоса и гармония движений нашли доступ к моему сердцу, — я не знаю; — знаю только, что урок благожелательства ко всем живым существам, преподанный тогда дядей Тоби, так прочно запал мне в душу, что и до сих пор не изгладился из памяти. Нисколько не желая умалять значение всего, что дали мне в этом смысле litterae humaniores[105], которыми я занимался в университете, или отрицать пользу, принесенную мне дорого стоившим воспитанием как дома, так и в чужих краях, — я все же часто думаю, что половиной моего человеколюбия обязан я этому случайному впечатлению.
Рассказанный случай может заменить родителям и воспитателям целые томы, написанные на эту тему.
Я не мог положить этот мазок на портрет дяди Тоби той же кистью, какой написал остальные его части, — — те части передавали в нем лишь то, что относилось к его коньку, — — между тем как в настоящем случае речь идет о черте его нравственного характера. В отношении терпеливого перенесения обид отец мой, как, должно быть, давно уже заметил читатель, был вовсе не похож на брата; он отличался гораздо более острой и живой чувствительностью, может быть даже несколько раздражительной: правда, она его никогда не доводила до состояния, сколько-нибудь похожего на злобу, — — однако, в случае маленьких трений и неприятностей, которыми так богата жизнь, склонна была проявляться в форме забавного и остроумного брюзжания. — — Тем не менее человек он был открытый и благородный, — — во всякое время готовый внять голосу убеждения; причем во время этих маленьких припадков раздражения против других, в особенности же против дяди Тоби, которого отец искренне любил, — сам он обыкновенно мучился в десять раз больше, нежели причинял мучений своим жертвам (исключение составляла только история с тетей Диной да случаи, когда бывала затронута какая-нибудь его гипотеза).