С робостию вступив в гостиную и поклонясь французу, которого штаб-ротмистр принял за родственника приезжей, он остановился у дверей, не смея ступить далее.
— Вы видите, любезный сосед, что я распорядилась в доме вашем, как старая знакомая, и вполне воспользовалась гостеприимством, — сказала графиня, обращаясь к штаб-ротмистру. — Прошу теперь вас сесть возле меня и пить со мною чай; я устала ужасно.
— Не угодно ли будет вашему сиятельству отдохнуть? — спросил Петр Авдеевич, медленно подходя к графине.
— О нет, нет еще; но позже, гораздо позже; напротив, мы должны поговорить с вами о многом.
— Со мною, ваше сиятельство? — спросил удивленный штаб-ротмистр.
— С вами, сосед.
— Что же прикажете-с, ваше сиятельство?
— Во-первых, сесть возле меня, вот так; во-вторых, не называть меня никогда сиятельством; в-третьих, пить со мною чай, потому что мы оба озябли, а в-четвертых, познакомить меня покороче со всем вашим краем, и в особенности с тем местом, в котором я намерена поселиться, то есть с моею усадьбою.
— Неужели, ваше сиятельство, осчастливите уезд наш своим присутствием?
— И надеюсь прожить у вас довольно долго. А курите ли вы, сосед? Clément, mes cigarettes![104]
Француз, вынув из кармана портсигар и положив его на серебряную тарелку поднес было графине, но она знаком указала на штаб-ротмистра, и monsieur Clément обратился к нему.
Петр Авдеевич вскочил на ноги и принялся раскланиваться, но графиня остановила его, объяснив, что monsieur Clément не кто другой, как камердинер покойного ее мужа и преданный ей слуга. Петр Авдеевич покраснел от излишней учтивости своей к французу и, взяв одну папироску, стал мять ее в руках, присев на кончик стула.
Когда же графиня начала курить, Петр Авдеевич зажег папироску свою пустым концом, а табачный положил в рот. Графиня, заметив гримасы, которые выделывал Петр Авдеевич, сама зажгла другую папироску и предложила ее штаб-ротмистру.
По прошествии часа времени любезность и простота в обращении знатной барыни успокоили совершенно внутреннее волнение костюковского помещика и сделали его разговорчивее. Куря папиросы и глотая чай, он стал громко смеяться, перемешивать речь разными шутками и называл графиню уже не «ваше сиятельство», а Натальей Александровною и почтенной соседушкою.
— Признаюсь вам-с, — сказал он наконец, — сначала мне так страшно было-с показаться пред вами; я даже, должен доложить вам, просто трясяся всем телом; думаю себе-с: ну как мне предстать пред лицом такой высокой особы? А теперь, верите ли, Наталья Александровна, точно-с будто видел вас всякий день, точно-с вы давнишняя знакомая, просто чувствую некоторую симпатию, право-с, смею уверить вас откровенно…
— Очень, очень рада, — отвечала смеясь графиня, — так и быть должно.
— Вы, может быть, смеетесь надо мною, ваше сиятельство? — заметил штаб-ротмистр, вздохнув.
— Вы этого не думайте, сосед.
— Не знаю, что и думать, Наталья Александровна; по правде сказать, и думать не смею.
— Полноте, полноте, Петр Авдеевич, недоверчивость к друзьям — предурная вещь.
— Разве вы можете, графиня, быть моим другом?
— Надеюсь, что могу.
— Нет, уж это, сделайте милость, этого вы не извольте и говорить; я и не воспитанный человек, не ученый, не чета вам, а все-таки понимаю, какая разница между нами; вы богаты, вы знатны, а я маленький человек, и в друзья мне к вам лезть не под стать.
— Следовательно, вы отказываетесь от моей дружбы?
— Нечего отказываться, Наталья Александровна, речь не о дружбе, а чувствую, что, уж и сам не знаю почему, а прикажите в огонь, прикажите в воду — пойду в огонь и в воду, ваше сиятельство, и пойду, то есть за счастье сочту; а отчего это? не знаю-с.
Последнюю фразу штаб-ротмистр сказал с таким странным выражением в лице и голосе, что графиня, пристально взглянув на Петра Авдеевича, почла за лучшее переменить разговор и расспросила преподробно о соседях, о их быте, удовольствиях и занятиях, короче, обо всем, кроме дружбы.
Не могу утвердительно сказать, так ли внимателен был слух графини к ответам Петра Авдеевича, как глаза ее, которые не сводились с собеседника; как бы то ни было, но до двух часов пополуночи просидел костюковский помещик с графинею; он просидел бы до утра, ежели бы графиня не уверила его, что она не позволит себе употреблять долее во зло любезность хозяина и, несмотря на удовольствие беседовать с ним, решительно приказывает ему идти отдохнуть.
Петр Авдеевич пожал плечами, шаркнул и на цыпочках вышел вон из гостиной, унося с собою довольно новое для него чувство. Чувство это хотя и походило на то, которое увез он из уездного города после первой встречи с Пелагеею Власьевною, но в эту минуту было оно как-то глубже и еще неопределеннее.
Проходя мимо залы, штаб-ротмистр заметил в ней сидевшего француза, который при появлении помещика приподнялся было лениво на ноги, но Петр Авдеевич махнул рукою и прибавил шагу.
«Счастливец, бестия, мусье этот», — сказал сам себе штаб-ротмистр, и глубокий вздох вырвался из груди его; только на крыльце заметил он, что вышел из дому, но вспомнить никак не мог зачем. Проглотив с жадностию холодный воздух, штаб-ротмистр с полчаса поглазел на стоявшие у крыльца экипажи графини и, прозябнув до костей, побежал в свою спальню; у порога остановил его Ульян.
— Что ты? — спросил Петр Авдеевич.
— Пожалуйте во флигель, барин, а в спальне вашей легла барыня, — прошептал слуга.
Весть эта привела костюковского помещика в такой восторг, что он уже не улыбнулся, а рассмеялся с детскою радостию и, зажав рукою рот Ульяну в знак молчания, повел его за собою, осторожно переступая ногами. Забыв шинель и фуражку, прошел Петр Авдеевич двор, осведомился у Кондратья Егорова, накормили ли людей, ямщиков, даже почтовых лошадей, и получил в ответ, что француз и горничная графини отказались от предложенного им ужина, а покушал только повар да еще какой-то человек русский, и то с барского стола; костюковский помещик отдал все нужные приказания и, раздевшись, лег на постель, приготовленную Ульяном в так называемой семейной. По прошествии часа залаяла на дворе цепная собака, и штаб-ротмистр, разбудив камердинера своего, приказал отвести ее на псарню. Несколько минут спустя запел петух; штаб-ротмистр сам отыскал петуха на соседнем чердаке и обошелся с ним так неделикатно, что петух не пел больше никогда. На рассвете послышался на дворе какой-то скрип: ямщики, привезшие графиню, качали из колодца воду для лошадей своих; штаб-ротмистр отогнал ямщиков от колодца и указал им пруд; короче, прогости Наталья Александровна в Костюкове еще недели с две, гостеприимный хозяин умер бы от бессонницы.
По мнению Петра Авдеевича, гостья его не могла пуститься в дорогу, не закусив чего-нибудь; так, по крайней мере, делалось всюду; вследствие чего и разосланы были мужички костюковские по окрестным помещикам скупить наличную дичь, рыбу, ежели таковая найдется, вино всех цветов и варенья.
Все это явилось в Костюково часам к восьми, и Прокофьич, разложив пред собою знакомую нам поварскую тетрадку, преважно приступил к созиданию саламе[105] из дичи и кокилов а ля финансьер[106].
«Ну, ежели да не поспеешь? — говорил со страхом Петр Авдеевич, помогая Прокофьичу разбирать иероглифы кухонного наставника, — ведь просто полезай в петлю от стыда, братец».
И на это отвечал ему Прокофьич: «Будьте-с благонадежны, батюшка, нам не впервые готовить», а между тем вытирал Прокофьич рукою своею катившийся с чела его пот и тою же рукою собирал из-под ножа прыгавшие кусочки мяса и пододвигал их снова под нож. В полдень саламе и кокилы а ла финансьер достигли полной своей зрелости и графиня проснулась. Штаб-ротмистр приказал подать ей к чаю только что испеченные супругою Егорыча бабу и крендельки; графиня, с своей стороны, послала пригласить Петра Авдеевича откушать с нею кофе; разумеется, штаб-ротмистр не заставил ждать себя, и в той же гостиной, и в том же кресле, даже точно в таком же наряде, как накануне, застал он гостью свою, хотя и бледную, но встретившую его с восхитительною улыбкою.
— Как изволили ночь провести, ваше сиятельство? — спросил ее штаб-ротмистр.
— Прекрасно, — отвечала графиня, указывая ему на стул и не сделав на этот раз никакого замечания насчет «вашего сиятельства».
— И ничто не обеспокоило вас? — продолжал Петр Авдеевич.
— Благодарю вас, мне было очень покойно.
— А я боялся, чтобы собаки как-нибудь или домашняя птица…
— Сон мой так крепок, Петр Авдеевич, что я никогда ничего не слышу.
— Тем лучше, ваше сиятельство.
В это время подал француз кофе графине и Петру Авдеевичу; потом взялся за большой серебряный поднос, на котором лежало множество разного рода печений, очень напоминавших знаменитого Рязанова[107], и рядом с ними огромная желтая мучная масса.