— Да, вид у тебя будет представительный, — сказал Дон Кихот, — но только тебе придется частенько брить бороду: очень уж она у тебя густая, всклокоченная и нечесаная, и если ты не будешь скоблить ее бритвой хотя бы через день, всякий с расстояния мушкетного выстрела увидит, что ты за птица.
— За этим дело не станет, — ответил Санчо, — стоит только нанять цирюльника и держать его при себе на жалованье. Понадобится, так я велю ему ходить за мной по пятам, как конюшие ходят за грандами.
— А ты откуда знаешь, что за грандами ходят конюшие?
— Да, видите ли, ваша милость, — ответил Санчо, — несколько лет тому назад я пробыл с месяц в столице. Там мне случалось часто встречать на улице одного сеньора; он был очень маленького роста, хотя про него говорили, что это очень большой барин. Он постоянно гулял, а за ним, куда бы он ни повернулся, ехал какой-то всадник — ну точь-в-точь словно его хвост. Я спросил, почему этот человек никогда не поравняется с маленьким сеньором, а держится позади него. Мне ответили, что верховой — его конюший и что у грандов такой обычай, чтобы их всюду сопровождали конюшие. Я так крепко запомнил это, что уж никогда больше не забывал.
— Да, ты прав, — сказал Дон Кихот, — ты можешь водить с собой цирюльника. Верь, обычаи не были установлены все сразу и навсегда, а потому вполне допустимо, чтобы ты был первым графом, гуляющим в сопровождении цирюльника.
— О цирюльнике я сам позабочусь, — сказал Санчо, — а уж вы, ваша милость, позаботьтесь, чтобы стать королем и произвести меня в графы.
— Не беспокойся, все устроится хорошо, — ответил Дон Кихот, но тут, взглянув вперед, наш рыцарь увидел то, о чем будет рассказано в следующей главе.
Глава 17 о том, как Дон Кихот даровал свободу множеству несчастных, которых насильно вели туда, куда им вовсе не хотелось
Дон Кихот увидел, что навстречу им двигалось пешком человек двенадцать; все они были, словно бусы в четках, прикованы к одной длинной цепи; на руках у них были надеты кандалы. Партию эту сопровождали четверо конвойных: двое верховых, вооруженных мушкетами, и двое пеших, с пиками и шпагами.
— Вот цепь каторжников, королевских невольников, которых ведут на галеры, — сказал Санчо.
— Как так невольников? — спросил Дон Кихот. — Возможно ли, чтобы король прибегал к насилию?
— Я этого не говорю, — ответил Санчо, — я хочу только сказать, что эти люди за свои преступления приговорены к принудительной службе королю на галерах[40].
— Одним словом, — возразил Дон Кихот, — эти люди идут на галеры не по своей доброй воле, но подчиняясь насилию?
— Именно так, — ответил Санчо.
— Тогда, — продолжал его господин, — мой долг повелевает мне восстать против насилия и помочь несчастным.
— Ваша милость, — возразил Санчо, — король и суд не совершают насилия, а только наказывают людей за их преступления.
В это время цепь каторжников приблизилась, и Дон Кихот в самых любезных выражениях попросил конвойных сделать милость — сообщить и объяснить ему, почему эти несчастные закованы в цепи. Один из верховых конвойных ответил, что это каторжники, люди, принадлежащие его величеству, и что отправляются они на галеры; вот и все, что он может сообщить.
— А все же мне хотелось бы, — ответил Дон Кихот, — расспросить каждого из них поодиночке о причинах его несчастья.
К этой просьбе он прибавил столько любезностей, что второй верховой конвойный сказал:
— Хотя мы и везем при себе подробные приговоры этих негодяев, но нам некогда останавливаться, доставать бумаги и читать их вашей милости. Уж лучше, сеньор, вы сами подойдите к ним и расспросите. Если им захочется, они вам все расскажут, а им, наверное, захочется, потому что для этих молодцов нет большего удовольствия, как делать мерзости или рассказывать о них.
Получив разрешение, Дон Кихот подъехал к цепи и спросил первого каторжника, парня лет двадцати четырех, за что он попал в беду. Тот ответил, что во всем виновата была любовь.
— Как, всего-навсего любовь?! — воскликнул Дон Кихот. — Да если за любовь отправлять на галеры, так я уж давно должен был бы грести на них.
— Ваша милость не про ту любовь говорит, — ответил каторжник. — Моя любовь была особая: я горячо полюбил корзину с бельем и так страстно прижал ее к своей груди, что, если бы правосудие силой не отняло ее, я бы по сей день не расставался с ней. За эту-то любовь и влепили мне в спину сто ударов кнутом да в придачу дали три года галер.
С тем же вопросом обратился Дон Кихот ко второму каторжнику, но тот уныло продолжал шагать и не промолвил ни слова. За него ответил его сосед:
— Его ведут, сеньор, за то, что он был канарейкой, иначе говоря — певцом и музыкантом.
— Как так? — опять спросил Дон Кихот. — Неужели певцов и музыкантов тоже ссылают на галеры?
— Да, сеньор, — ответил каторжник, — ничего не может быть хуже, чем петь во время тревоги.
— Вот уж не думал этого, — возразил Дон Кихот. — Ведь говорится: кто поет, того беда не берет.
— А вот тут выходит иначе, — сказал каторжник, — кто раз запоет, тот потом всю жизнь будет плакать.
— Ничего не понимаю, — заявил Дон Кихот.
Но тут вмешался один из конвойных и сказал:
— Сеньор кабальеро, на языке этих нечестивцев петь во время тревоги означает признаться на пытке. Этого грешника подвергли пытке, и он признался в своем преступлении; он был угонщиком, то есть воровал всякую скотину. Его приговорили к шести годам галер да вдобавок всыпали двести ударов кнутом, — они уже на спине этого плута. Теперь его грызут раскаяние и стыд за свою слабость, а остальные мошенники презирают, поносят и притесняют его за то, что у молодчика не хватило духу вытерпеть пытку и до конца не сознаваться. Ибо, говорят они, в ДА столько же букв, сколько и в НЕ, и самое большое преимущество преступника в том, что его жизнь и смерть зависят не от свидетелей или улик, а от его собственного языка. По-моему, они рассуждают правильно.
— И я того же мнения, — ответил Дон Кихот.
Затем он подошел к третьему и задал ему тот же вопрос, что и двум первым. Тот с живостью и без стеснения ответил:
— Я отправляюсь на пять лет к сеньорам галерам из-за того, что у меня не было десяти дукатов.
— Да я с величайшей охотой дам двадцать, чтобы только выручить вас из беды, — вскричал Дон Кихот.
— Слишком поздно, сеньор, — ответил каторжник, — сейчас я похож на богатого купца, который оказался на корабле посреди моря; денег у него много, а он умирает с голоду, так как ему негде купить хлеба. Вот будь у меня раньше эти двадцать дукатов, что предлагает ваша милость, я бы подмазал ими стряпчего да освежил мозги защитника и теперь разгуливал бы на свободе, а не тащился бы по этой дороге, привязанный к цепи, словно борзая.
Затем Дон Кихот стал расспрашивать одного за другим всех остальных каторжников и от каждого услыхал подробный рассказ о том, за какое преступление попал он на галеры. Последний, к кому обратился наш рыцарь, был статный и красивый человек лет тридцати, немного косивший на один глаз. Скован он был иначе, чем остальные каторжники. Длинная цепь обвивала все его тело с головы до ног; на нем было два железных ошейника, один был прикован к общей цепи, а от другого, носившего название «стереги дружка», спускались к поясу два железных прута, прикрепленных к ручным кандалам; благодаря этому преступник не мог двигать ни руками, ни головой. Дон Кихот спросил, почему у этого человека такие тяжкие оковы. Конвойный ему ответил:
— А потому, что он один совершил больше преступлений, чем все остальные, вместе взятые; к тому же это такой отчаянный ловкач, что, несмотря на эти оковы, мы все же опасаемся, как бы он не удрал. Достаточно вам сказать, что это — знаменитый Хинес де Пасамонте, или, как его иначе называют, Хинесильо де Парапилья.
— Осторожнее, сеньор комиссар, — произнес каторжник, — перестаньте перебирать разные прозвища. Зовут меня Хинес, а вовсе не Хинесильо, и я из рода Пасамонте, а не Парапилья, как утверждает ваша милость. Вы бы лучше о своем роде подумали — много бы интересного открыли…
— Потише ты, сеньор разбойник, — ответил комиссар, — не то я заставлю тебя замолчать.
— Придет время, и все узнают, зовут ли меня Хинесильо де Парапилья.
— Да разве нет у тебя, мошенник, такого прозвища? — спросил надсмотрщик.
— Есть-то есть, — ответил Хинес, — но я никому не позволю так меня называть! Сеньор, — обратился он к Дон Кихоту, — если вы собираетесь что-нибудь нам дать, так давайте скорее и отправляйтесь своей дорогой. Надоели нам ваши расспросы о чужих делах; а если вам угодно узнать обо мне, так вот: я Хинес де Пасамонте, и вот этими самыми пальцами я написал свою историю!