Но не обманывай себя, старый человек, пора твоя миновала, и пашня твоя разорена. В мире идет борьба не на жизнь, а на смерть, все вовлечены в водоворот противоборства, и бесполезно уже закрывать окна, ища прибежища в книгах. Теперь, когда Лютер разорвал христианскую Европу от края до края, уже не сунешь голову в песок, пытаясь укрыться, отделаться детской отговоркой, что не читал его трудов. И справа и слева гремит яростный клич: "Кто не с нами, тот против нас". Когда мироздание раскалывается надвое, трещина проходит через каждого. Тщетен твой побег, Эразм, тебя головешками выкурят из твоей цитадели.
И начинается потрясающий спектакль. Мир во что бы то ни стало стремится втянуть в борьбу уставшего от борьбы человека. "Какое несчастье, - жалуется пятидесятипятилетний Эразм, - что эта мировая буря застигла меня как раз в момент, когда я мот надеяться на отдых, заслуженный столькими трудами. Почему мне не позволяют быть просто зрителем этой трагедии, в которой я так мало способен участвовать как актер, тогда как столько других жадно рвутся на сцену?"
Слава стала проклятием. Эразм слишком на виду, его слово слишком весомо, чтоб какая-либо из сторон отказалась воспользоваться его авторитетом; вожди обеих партий, не стесняясь средствами, тянут его к себе. Они манят его деньгами, лестью, высмеивают его за недостаток мужества, чтобы хоть заставить высказаться, они пугают его ложным известием, будто в Риме книги его уже запрещены и сожжены, они подделывают его письма, передергивают слова. Император и короли, три папы, а на другой стороне Лютер, Меланхтон, Цвингли - все добиваются от Эразма слова согласия. Пожелай он примкнуть к тем или к другим, он мог бы достигнуть всего земного. Он знает, что "мог бы стоять в первых рядах Реформации, если бы объявил себя ее сторонником", а с другой стороны - "мог бы получить епископство, если бы написал что-нибудь против Лютера". Однако Эразм не может безоговорочно защищать папскую церковь, поскольку первым в этом споре осудил ее пороки и потребовал ее обновления; но и к протестантам примкнуть не может, ибо они далеки от идеи миролюбивого Христа.
Слава Эразма слишком велика, и слишком упорно ждут от него выбора. Насколько сильна среди образованных людей вера в этого благородного и неподкупного человека, свидетельствуют потрясающие слова, вырвавшиеся из самой глубины души великого немца Альбрехта Дюрера. Он познакомился с Эразмом во время поездки по Голландии: когда через несколько месяцев распространился слух, что Лютер, вождь немецкого религиозного движения, умер, Дюрер увидел в Эразме единственного, кто мог бы продолжить святое дело, и с потрясенной душой взывает к нему: "О, Эразм Роттердамский, где ты? Слушай, рыцарь Христов, скачи впереди рядом с господом нашим, защити истину, добудь мученический венец! Ты, правда, старый человек и сам мне говорил, что тебе дано всего два года для деятельности. Посвяти же их Евангелию и делу истинной христианской веры, пусть тебя услышат, тогда и римский престол, врата ада, как говорит Христос, будет против тебя бессилен... О, Эразм, сделай так, чтоб я восславил тебя перед господом, как Давида [128], ведь ты можешь повергнуть Голиафа".
Так думает Дюрер и с ним вся немецкая нация. Но не меньше надежд возлагает на Эразма в трудный для себя час и католическая церковь. Наместник Христа на земле, папа обращается к нему с таким же, почти дословно, призывом: "Выступи, выступи в поддержку дела божьего! Употреби во славу божию свой дивный дар! Подумай, что от тебя зависит с божьей помощью вернуть на путь истинный большую часть тех, кого соблазнил Лютер, укрепить тех, кто еще не отпал, и предостеречь близких к падению".
Владыка христианского мира и его епископы, мирские владыки Генрих VIII Английский, Карл V, Франциск I, Фердинанд Австрийский, герцог Бургундский и вожди Реформации - все толпятся перед Эразмом, как некогда у Гомера герои перед шатром разгневанного Ахилла, настаивая и упрашивая, чтоб он перестал бездействовать и включился в борьбу.
Великолепная сцена!
Редко в истории сильные мира сего так домогались одного-единственного слова мыслителя. И тут натура Эразма обнаруживает свой тайный изъян. Он не говорит никому из претендующих на его поддержку ясного и героического: "Я не хочу". На открытое недвусмысленное "нет" у него не хватает духу. Он не хочет примыкать ни к одной из враждующих партий - и это делает честь его внутренней независимости. Но, увы, он в то же время ни с кем не желает портить отношений. Он не решается на открытое сопротивление всем этим могущественным людям, своим покровителям, почитателям и защитникам, он водит их за нос невразумительными отговорками, лавирует, юлит, вольтижирует, балансирует - здесь надо бы подобрать слова, означающие высшую степень искусства, чтобы охарактеризовать мастерство, с каким он все это делает: он обещает и оттягивает, пишет обязательные слова, ничем себя не связывая, он льстит и лицемерит, оправдывает свою пассивность то болезнью, то усталостью, то некомпетентностью. Папе он отвечает с преувеличенной скромностью: как он, столь ничтожный, чья образованность столь ограниченна, должен взять на себя борьбу с чудовищем, искоренять ересь? Английского короля он обнадеживает месяц за месяцем, год за годом. И в то же время успокаивает вкрадчивыми письмами противную сторону, Меланхтона и Цвингли, - он находит и изобретает сотню уловок, каждый раз новых. Но за всей этой непривлекательной игрой кроется решительная воля: "Кого не устраивает Эразм, кому он кажется плохим христианином - пусть думает обо мне что хочет. Я не могу быть иным, чем есть. Если кого Христос одарил сильным духом, пусть употребит свой дар во славу Христову. Мой удел - следовать путем тихим и верным. Я не могу пересилить ненависть к раздорам и не любить мир и согласие, ибо я понял, как темны все дела человеческие. Я знаю, насколько легче разжечь смуту, нежели ее унять. И поскольку я не во всем полагаюсь на свой собственный разум, лучше воздержусь от самоуверенных суждений о здравомыслии других. Я бы желал, чтоб все сообща боролись за торжество христианского дела и мирного Евангелия, без насилия, но в духе истины и разума, чтоб мы достигли согласия, помня как о достоинстве священнослужителей, так и о свободе народа..."
Решимость Эразма непреклонна: год за годом он заставляет ждать императора, королей, папу, Лютера, Меланхтона и Дюрера - весь огромный сражающийся мир, уста его любезно улыбаются, но они упорно замкнуты для последнего, решающего слова.
Но тут появляется некто, не желающий ждать, горячий и нетерпеливый воитель духа, во что бы то ни стало решивший разрубить этот гордиев узел: Ульрих фон Гуттен. Этот "рыцарь, готовый сражаться со смертью и дьяволом", этот архангел Михаил [129] немецкой Реформации, как на отца, с верой и любовью, смотрел на Эразма. Заветнейшей мечтой этого юноши, страстно преданного гуманизму, было "стать Алкивиадом [130] этого Сократа"; он с доверием вручил ему свою жизнь: "Если боги милостивы ко мне и ты поддержишь нас во славу Германии, я откажусь от всего, лишь бы остаться с тобой". Эразм, со своей стороны, всегда чуткий к словам признания, от души поощрял этого "несравненного любимца муз". Он любил этого пылкого молодого человека, бросившего в небеса, точно жаворонок, клич безмерного ликования: "О saeculum, o litterae! Juvat vivere!" [131] Эразм хотел воспитать из этого юного студента нового мастера мировой науки. Но молодого Гуттена скоро потянуло к политике, комнатный воздух, книжный мир гуманизма стал для него слишком тягостным и душным.
Юный рыцарь и сын рыцаря вновь надевает боевую перчатку, он хочет поднять теперь не только перо, но и меч против папы и церковников. Увенчанный лаврами как латинский поэт, он отказывается от этого выученного языка, чтобы по-немецки призвать век к борьбе за немецкое Евангелие:
Писал я прежде по-латыни
Не всем ясна латынь моя.
Теперь же по-немецки я
Немецкой нации кричу!
(Перевод Е. И. Маркович.)
Но Германия изгоняет удальца, в Риме его хотят сжечь как еретика. Лишенный дома и крова, обнищавший, до времени постаревший, изглоданный до костей зловещей болезнью, покрытый язвами, полурастерзанный, раненный в брюхо зверь, он (а ему еще нет тридцати пяти) из последних сил добирается до Базеля. Ведь там живет его великий друг, "светоч Германии", его учитель, его наставник и покровитель. Эразм, чью славу он возвещал повсюду, чья дружба его сопровождала, чьи советы его поддерживали, человек, которому он обязан немалой частью своей прежней, уже надломленной художнической силы. К нему бежит перед самым закатом этот гонимый демонами - так человек, потерпевший крушение, уже увлекаемый темной волной, хватается за последнюю доску.
Однако Эразм - ни разу его прискорбная душевная робость не проявлялась обнаженнее, чем в этом потрясающем испытании, - не пускает в свой дом отверженного. Этот вечный задира и спорщик давно уже досаждал ему и доставлял неприятности, еще со времен Лувена, когда призывал объявить открытую войну церковникам. Тогда Эразм резко отказался: "Моя задача содействовать делу просвещения". Он не желает иметь дела с этим фанатиком, принесшим поэзию в жертву политике, с этим "Пиладом [132] Лютера", во всяком случае не желает иметь дела открыто, особенно в этом городе, где сотня соглядатаев подсматривает в его окна. Он испытывает страх перед этим горестным изгнанником, затравленным до полусмерти человеком. Страх троякий: во-первых, этот чумной - а Эразм ничего так не боится, как заразы, попросится жить в его доме; во-вторых, нищий надолго станет для него обузой; и, в-третьих, этот человек, поносивший папу и подстрекавший народ к войне против церковников, скомпрометирует его собственную, столь явно демонстрируемую нейтральность. И он отказывается принять Гуттена, причем, верный своей манере, не говорит открыто и решительно: "Я не хочу", а измышляет мелкие, ничтожные предлоги: дескать, Гуттену нужно тепло, а из-за своей каменной болезни и колик он не может как следует топить комнату, он не выносит печного угара - откровенная, но скорей жалкая отговорка.