За столом я сидел с четырьмя беззубыми желчными почтовыми чиновниками из Габона. Сперва они относились ко мне по-свойски, сердечно, потом наглухо замолчали. Иными словами, по молчаливому согласию, я был отдан под режим всеобщего надзора. Я выходил из своей каюты только с бесконечными предосторожностями. Раскаленный воздух, давя на кожу, казался плотным, как камень. Запершись в каюте, я сидел в чем мать родила, не шевелился и пытался представить себе, что могли напридумать мне на погибель эти дьяволы пассажиры. На пароходе у меня не было ни одного знакомого, и все-таки казалось, что каждый меня знает. Мои приметы, вероятно, уже запечатлелись у всех в памяти, как опубликованный в газетах портрет знаменитого преступника.
Я, вовсе к тому не стремясь, играл роль гнусного, отвратительного негодяя, позора рода людского, который встречается во все века и о котором все наслышаны не меньше, чем о дьяволе или Боге, но который способен на такую бессчетную и быструю смену обличий, что его невозможно разоблачить. Чтобы изолировать наконец этого негодяя, опознать и схватить, нужны исключительные обстоятельства, а они налицо лишь в замкнутом пространстве судна.
На «Адмирале Мудэ» запахло всеобщим нравственным торжеством. На этот раз негодяй не избежит своей участи. А негодяем был я.
Одно это событие уже оправдывало столь долгое путешествие. Окруженный нежданными врагами, я изо всех сил пытался незаметно проникнуть в их замыслы. С этой целью я безнаказанно, в особенности через иллюминатор своей каюты, следил за ними. Перед первым завтраком, прохлаждаясь в прозрачных на солнце пижамах, валяясь со стаканом в руках у бортов и громогласно рыгая, мои волосатые от лобка до бровей и от заднего прохода до пяток недруги уже угрожали заблевать все вокруг, особенно пехотный капитан с выкаченными и налитыми кровью глазами, которого еще с подъема начинала мучить печень. С самого пробуждения эти весельчаки справлялись обо мне друг у друга, интересуясь, «не вылетел ли я уже за борт, как харкотина». И для пущей наглядности в пенистое море летел плевок. Вот потеха-то!
«Адмирал» не двигался вперед, а с урчанием переваливался по зыби. Это было уже не путешествие, а болезнь какая-то. Участники этого утреннего сборища виделись мне в моем углу сплошь больными – маляриками, алкоголиками, сифилитиками, – и физический их распад, заметный уже за десять метров, несколько утешал меня в моих собственных злоключениях. В общем-то, все эти фанфароны были такими же побежденными, как и я. Они блефовали – и только. В этом единственная разница! Москиты уже принялись впрыскивать им в вены яд, который не выходит из организма. Спирохеты пропиливают артерии. Алкоголь увеличивает печень. Солнце разрисовывает почки трещинами. Лобковые вши вцепляются в волосы на теле, экзема сгладывает кожу на животе. Раскаленный свет обжигает сетчатку. Что вскоре останется от них? Кусок мозга? А к чему, спрашивается, он им там, куда они едут? Чтобы покончить с собой? На что еще годен мозг там, куда они едут?.. Что ни говори, не слишком-то весело стариться в краях, где нет развлечений. Где приходится любоваться на себя в зеркале, амальгама которого постоянно зеленеет, все больше разрушается, идет пятнами. В лесу ведь быстро сгниваешь, особенно в жестокий зной.
На севере по крайней мере человечье мясо не портится. Оно у северян раз навсегда белое. Между мертвым шведом и молодым человеком, который не выспался, разница не велика. Но колонизатор червивеет на следующий же день по приезде. Бесконечно трудолюбивые личинки только и ждут появления новой жертвы и отвалятся лишь после ее смерти, да и то очень не скоро. Мешки с червями!
Нам оставалась еще неделя ходу до Брагамансы, первой обетованной земли. У меня было такое чувство, словно меня посадили в ящик со взрывчаткой. Я почти ничего не ел – только бы не садиться за стол и не проходить по палубам засветло. Я больше не раскрывал рта. Не выходил прогуляться. Трудно было находиться на пароходе и в то же время так мало присутствовать на нем.
Мой коридорный, человек в возрасте, все-таки предупредил меня, что блестящие офицеры колониальной армии поклялись с бокалами в руках при первой же возможности отхлестать меня по щекам, а потом швырнуть за борт. Когда я спросил за что, он не смог ответить и в свой черед поинтересовался, что же я натворил, чтобы оказаться в таком положении. Морда у меня противная – вот и все.
Нет, в другой раз меня уже не уговорят путешествовать с людьми, которым так трудно потрафить. Правда, они настолько изныли от безделья и месячного сидения взаперти, что любой пустяк приводил их в неистовство. Впрочем, если подумать, то и в обычной жизни по меньшей мере человек сто за самый будничный день желают вам сдохнуть, например те, кому вы мешаете, толкаясь перед ними в очереди на метро; те, кто проходит мимо вашей квартиры, не имея собственной; те, что не дождутся, когда вы кончите мочиться, чтобы помочиться самим; наконец, ваши дети и многие другие. Этому нет конца. И к этому привыкаешь. На пароходе эта колгота заметней, оттого и несносней.
В этой нескончаемой парилке жиропот ошпаренных людей сгущается, и в предчувствии безмерного колониального одиночества, которое вскоре поглотит их вместе с их судьбами, они уже стонут, как в агонии, сцепляются, кусают и с пеной у рта полосуют друг друга. Изо дня в день моя роль на борту чудовищно возрастала. Мои редкие появления за столом, как незаметно и молчаливо я ни держался, приобрели размах подлинных событий. Как только я входил в столовую, сто двадцать пассажиров вздрагивали и начинали шептаться.
Офицеры колониальной армии от аперитива к аперитиву все плотней сбивались вокруг капитана, почтовые чиновники и особенно живущие в Конго учительницы, а их на «Адмирале Мудэ» была целая коллекция, своими недоброжелательными предположениями и клеветническими выводами придали мне адское значение.
При посадке в Марселе я был всего лишь жалким мечтателем, зато теперь благодаря невротической мешанине алкоголиков и изголодавшихся влагалищ я стал неузнаваем – таким опасным я пользовался престижем.
Капитан парохода, хитрый толстый спекулянт, весь в бородавках, в начале путешествия охотно пожимал мне руку; теперь при встрече со мной он притворялся, что не узнает меня, как избегают человека, разыскиваемого в связи с каким-нибудь грязным делом и заранее признанного виновным… В чем? Когда ненавидеть можно без всякого риска, это чувство легко пробудить в глупых людях: причины для него возникают сами собой.
Насколько я мог видеть в плотной жиже недоброжелательства, в которой захлебывался, главной подстрекательницей женской части заговора была одна из барышень-учительниц. Эта сучка возвращалась в Конго, где, как я надеялся, она и подохнет. Она вечно терлась около колониальных офицеров с торсами, обтянутыми ярким мундиром, и к тому же увенчанных данной ими клятвой раздавить меня, как вонючую мокрицу, еще до захода в ближайший порт. Они то и дело допытывались друг у друга, буду ли я, раздавленный, столь же отвратителен, как сейчас, когда сохраняю первоначальную форму. Короче, публика развлекалась. Эта барышня распаляла всеобщее рвение, навлекая бурю на палубу «Адмирала Мудэ» и решив не давать себе покоя, пока наконец я не повергнусь в агонии, навеки наказанный за свою мнимую наглость, словом, понесший кару за то, что я осмелился существовать, нещадно избитый, разукрашенный синяками, умоляющий о пощаде под сапогом и кулаками одного из этих молодцов, мускульную энергию и сокрушительный гнев которого она пылала желанием увидеть. Она почувствовала: сцена подлинной бойни оживит ее увядшие яичники. Это же все равно, как если бы ее изнасиловал самец гориллы! Время шло, а откладывать корриду на слишком долгий срок всегда опасно, быком был я. Весь пароход, содрогаясь до самых угольных ям, требовал зрелища!
Море удерживало нас, как в наглухо задраенном цирке. Машинная команда и та была в курсе. И так как до захода в порт оставалось всего три дня, решающих дня, несколько человек вызвались быть тореро. Чем старательней я избегал скандала, тем агрессивней и беспощадней становились ко мне пассажиры. Они уже занесли руку для жертвоприношения. Меня зажали между двух кают, словно с тыльной стороны куртины между двумя бастионами. До сих пор мне удавалось ускользать, но теперь я рисковал, даже отправляясь в гальюн. Когда до порта осталось всего трое суток, я воспользовался этим, чтобы отказаться от удовлетворения естественных потребностей. Мне хватало иллюминатора. Вокруг меня царила удушливая атмосфера ненависти и скуки. Замечу, кстати, что пароходная скука невероятна, это нечто космическое. Она заполняет все – море, судно, небо. Жертвоприношение! Оно неотвратимо ожидало меня. Осязаемую форму дело приобрело вечером, после обеда, на который я, измученный голодом, все-таки пошел. Я сидел, уткнувшись носом в тарелку, не смея даже вынуть платок из кармана и утереть пот. Никто никогда не глотал пищу с такой скромностью. Задом я чувствовал непрерывную мелкую вибрацию от машин. Мои соседи по столу, вероятно, были в курсе решения, принятого на мой счет: к моему удивлению, они непринужденно и любезно заговорили со мной о дуэлях и ударах шпагой, стали задавать мне вопросы. В этот момент учительница из Конго, та, у которой пахло изо рта, проследовала в салон. Я успел заметить, что на ней гипюровое платье для парадных церемоний и что она с какой-то судорожной поспешностью направляется к роялю, собираясь исполнить, если можно так выразиться, кое-какие мотивчики, концовки которых она неизменно забывала. Атмосфера стала нервной и взрывчатой. В поисках убежища я ринулся к себе в каюту и почти добрался до нее, когда капитан колониальной армии, с самой выпяченной грудью и самый мускулистый из всех, преградил мне дорогу, не пуская в ход руки, но решительно.