В сорок лет я поняла, с чего следовало начать. К чему надлежало придти, я поняла не сразу – путь был долгим, непростым, но одолеть его стоило. Знаешь, судя по тому, что пишут в газетах и показывают по телевидению, нашу жизнь в последнее время наводнили гуру и пророки: то и дело слышишь, как люди бросаются исполнять их заветы. Меня пугает такое множество новоявленных учителей, пугает то, к чему они призывают, дабы обрести покой в душе и во всем мире. Все это говорит о великой всеобщей потерянности. Если подумать (а можно и не думать, довольно взглянуть на календарь), мы приближаемся к концу тысячелетия. Даже если смена дат – это простая условность, все равно немного боязно. Люди думают: а вдруг случится что-то ужасное? - и желают подготовиться к этому. И вот они находят себе гуру, становятся его учениками в надежде обрести самих себя, и уже через месяц их точно так же раздувает от гордости, от надменной уверенности в том, что они все постигли. Какая великая, тысячная, страшная ложь!
На свете есть лишь один учитель, которому по-настоящему можно верить – твое истинное «я». Обрести с ним связь можно лишь в тишине, в полном одиночестве, стоя на сырой земле босыми ногами, отрешившись от всех помыслов, будто ты уже умер. Сначала ты ничего не слышишь, в тебе говорит только страх; но вот, из глубины души доносится тихий голос, и его простые слова так очевидны, что в тебе закипает возмущение. Чуднo: ты думаешь услышать великое откровение, а тебе сообщают такую банальность, такую очевидность, что хочется вскричать: «Неужели в этом вся мудрость?!» «Если жизнь имеет смысл, - скажет тебе голос, - то этот смысл - смерть, все остальное лишь суета». Какое милое, зловещее, невероятное открытие, заметишь ты – но что в этом нового? Ни для кого не секрет, что люди смертны. И правда, умом это понимает каждый, но понимать умом – одно дело, ощутить сердцем – совершенно другое. Иногда я говорила твоей матери: «У меня болит за тебя сердце». Она смеялась: «Не говори ерунды. Сердце – это мышца, вот побегаешь трусцой, и тогда, может, оно заболит».
Когда Илария выросла и могла уже все понять, я не раз пыталась поговорить с ней, рассказать, как случилось, что я отдалилась от нее. «Это правда, - говорила я, - было время, когда ты словно перестала для меня существовать, я тогда была серьезно больна». Может, и к лучшему, что я в том состоянии тебя не воспитывала. Но теперь все прошло - давай поговорим, все обсудим, начнем сначала». Она же отвечала: «А теперь нездоровится мне», - и на этом все разговоры заканчивались. В моей душе постепенно поселялось умиротворение, но твоя мать не могла успокоиться – она делала все возможное, чтобы смутить меня, втянуть в свои треволнения. Она решила быть несчастной и выстроила вокруг себя стены, так что никто не мог изменить ее мнение о себе. Разумеется, она думала, что хочет быть счастливой, но на самом деле, в глубине души, в семнадцать, восемнадцать лет она уже затворила все двери. Для меня начиналась новая жизнь, а она все стояла неподвижно, заслонившись руками, ожидая, когда грянет гром небесный. Ее раздражало мое спокойствие. Видя на моем ночном столике Евангелие, она говорила: «А тебе-то зачем утешение?»
Когда умер Августо, она не пошла на похороны. В последние годы он тяжело болел атеросклерозом и бродил по дому, бормоча как ребенок – твоя мать не могла этого выносить. «Что тут делает этот господин?» - кричала она, едва, шаркая, Августо появлялся на пороге комнаты. Когда его не стало, ей было шестнадцать лет, в четырнадцать лет она перестала звать его папой. Августо умер в больнице серым ноябрьским днем. Его привезли накануне, у него был сердечный приступ. Я сидела рядом у постели. Вместо пижамы его одели в больничный халат с лямочками на спине. По словам врачей, худшее было уже позади.
Медсестра принесла ужин. Внезапно, будто увидев что-то в окне, Августо встал, и сделал три шага к окну. «Руки, руки у Иларии, - сказал он, глядя перед собой потухшим взглядом, - в роду ни у кого таких нету». Потом он вернулся в постель и умер. Я взглянула в окно. На улице моросил дождь. Я прикоснулась к его волосам.
Столько лет он знал обо всем, и не обмолвился ни единым словом.
Уже полдень, светит солнце, и снег начинает таять. На лужайке перед домом пятнами проступает трава, с веток деревьев капля за каплей стекает вода. Как ни странно, когда умер Августо, я поняла, что смерть сама по себе не несет с собой одну и ту же боль. Когда теряешь близкого человека, всегда ощущаешь пустоту, но в этой пустоте боль чувствуешь по-разному. Все, что вы не сказали друг другу, в этой пустоте становится осязаемым, увеличивается, разрастается до бесконечности: там нет окон и дверей, нет выхода; все, о чем ты молчал, остается в этой пустоте навсегда - над твоей головой, вокруг тебя, окутывает тебя, словно густой туман. Августо знал об Иларии и молчал долгие годы – это известие глубоко меня потрясло. Мне вдруг захотелось поговорить с ним, рассказать ему об Эрнесто, о том, что он значил для меня, об Иларии - захотелось рассказать ему все, - но было уже слишком поздно.
Теперь, наверное, ты понимаешь, о чем я говорила тебе в самом начале: смерть тяжела для нас не столько отсутствием человека, сколько тем, что между тобой и им так и не было сказано.
Когда не стало Августо, как и после смерти Эрнесто, я стала искать утешение в религии. В ту пору я познакомилась со священником-иезуитом, он был немец, ненамного старше меня. Заметив, что я без особой охоты посещала церковь, он предложил мне встречаться и беседовать в каком-нибудь другом месте.
Мы оба любили гулять, и решили совершать прогулки вместе. Он заходил за мной по средам после полудня в суровых башмаках и с рюкзаком за плечами. Мне нравилось его лицо, серьезный взгляд и суровые черты человека, выросшего в горах. Поначалу я побаивалась его – все-таки он был священником - и рассказывала обо всем лишь наполовину, опасаясь оскорбить его чувства, навлечь на себя его гнев, осуждение. Но, однажды, когда мы присели отдохнуть на большом плоском камне, он сказал: «Хуже от этого только вам, лишь вам одной». С той минуты я стала рассказывать ему всю правду, без утайки, я не говорила так ни с кем, с тех пор, как не стало Эрнесто. Вскоре я позабыла, что передо мной духовное лицо. Он вовсе не был похож на священников, которых мне доводилось встречать прежде: ему были чужды слова порицания или утешения, равно как и слащавость банальных проповедей. В нем чувствовалась твердость воли, которая кого-то могла и отпугнуть. «Лишь боль помогает нам расти, - говорил он, - но с болью нужно бороться. Если отступишь или станешь жалеть себя, ты обречен на поражение».
Побеждать, отступать – так, словно речь и впрямь шла о войне, он говорил о тихой, неприметной борьбе, что происходит внутри нас самих. По его мнению, сердце человека, как и наша Земля, наполовину освещено солнцем, наполовину во тьме. Даже сердца святых не были освещены целиком. «Мы отчасти в тени, просто потому что у нас есть тело, - говорил он. – Подобно лягушкам и прочим амфибиям, живущим и в воде, и на суше, мы существуем отчасти на небе, отчасти на земле. Жить - значит осознавать это и бороться, чтобы свет не поглотила тьма. Опасайся тех, кто убежден в своем совершенстве, - говорил он, - опасайся тех, у которых всегда готов ответ, подвергай сомнению все, верь лишь тому, что говорит твое сердце». Я слушала его, затаив дух, никто не говорил так хорошо обо всем, что я давно ощущала, но не могла выразить. С его речами мои мысли облекались в слова, я увидела перед собой путь, которой могла одолеть – мне это не казалось уже непосильной задачей.
Нередко в рюкзаке он носил одну из своих любимых книг, и когда мы садились отдыхать, своим чистым, глубоким голосом он читал из нее отрывки. Так я узнала молитвы русских монахов, сердечную молитву, поняла отрывки из Евангелий и Ветхого Завета, смысл которых ускользал от меня до тех пор. Конечно, и раньше, за долгие годы, прошедшие со смерти Эрнесто, мне удалось что-то постичь, но я могла искать ответы лишь внутри себя: на моем пути стояла стена – я знала, что по ту сторону дорога лучше и светлее, но понятия не имела, как туда перебраться. Однажды, когда мы, укрываясь от внезапного ливня, стояли под сводами пещеры, я спросила у него: «Что нужно делать, чтобы поверить в Бога?» «Ничего, - ответил он. – Вера приходит сама по себе. У вас вера уже есть, но гордыня мешает вам увидеть это. Там, где все так просто, вы без конца задаете вопросы. На самом деле, в вас говорит один только страх. Перестаньте бояться, и тогда чему должно быть, то и будет».
Те прогулки вселяли в мою душу все больше сомнений, я каждый раз возвращалась домой в полном смятении. Я говорила тебе, он был нелицеприятным, его слова ранили меня. Столько раз я обещала себе, что больше не буду с ним видеться, во вторник вечером думала, что позвоню ему и скажу: мне нездоровится, не заходите за мной. И не звонила. И в среду после полудня послушно ждала его у двери в удобных ботинках и с рюкзаком за плечами.