Весь этот план отлично объяснил мне Ерофеев, а покуда дал мне отличнейший и очень выгодный способ проявить свои способности на поприще оправдания.
На днях предстоит Петербургу небывалое и величественное зрелище: будут судиться восемьдесят скопцов. Собственно, Ерофеев взял на себя лишь декоративную часть этого дела, на суде же у каждого из обвиненных будет по два защитника и по два подручных. Но так как в Петербурге нет такого количества способных на защиту скопцов адвокатов, то некоторым из защитников предоставлено будет участвовать в нескольких парах и, таким образом, кюмюлировать* несколько гонораров. Каждой паре назначается гонорара сорок тысяч, из которых должно уделить некоторую часть подручным, в вознаграждение за некоторые занятия, требующие более телесных упражнений, нежели умственного труда.
Ерофеев обещал мне участие в нескольких парах, причем, на первый раз, на меня возложена будет защита самых легких скопцов, дабы на них я мог, так сказать, переломить первое мое копье на арене защиты. Успех кажется мне до такой степени несомненным, что я уже заранее дал назначение своему гонорару. С вашего позволения, милая маменька, я приобрету ту пустошь, о покупке которой так часто мечтал покойный дяденька. Тогда имение наше будет вполне округлено и навсегда обеспечено лугами, в которых оно так сильно до сих пор нуждалось.
Итак, я бодр по-прежнему. Я сделался даже бодрее, ибо теперь уже не боюсь, что кто-нибудь меня внезапно обругает или оборвет.
Благословите же меня, добрый друг мой, потому что в настоящую минуту ваше благословление, более нежели когда-нибудь, для меня дорого. Остаюсь и проч.
Николай Батищев».
В прежние времена, когда еще «свои мужички» были, родовое наше имение, Чемезово, недаром слыло золотым дном. Всего было у нас довольно: от хлеба ломились сусеки; тальками, полотнами, бараньими шкурами, сушеными грибами и другим деревенским продуктом полны были кладовые. Все это скупалось местными т — скими прасолами, которые зимою и глухою осенью усердно разъезжали по барским усадьбам.
Между этими скупщиками в особенности памятен мне т — ский мещанин, Осип Иванов Дерунов. Я как сейчас вижу его перед собою. Человек он был средних лет (лет тридцати пяти или с небольшим) и чрезвычайно приятной наружности. Из лица бел, румян и чист; глаза голубые; на губах улыбка; зубы белые, ровные; волоса белокурые, слегка вьющиеся; походка мягкая; голос — ясный и звучный тенор. В доме у нас его решительно все как-то особенно жаловали. Папенька любил за то, что он был словоохотлив, повадлив и прекрасно читал в церкви «Апостола»; маменька — за то, что он без разговоров накидывал на четверть ржи лишний гривенник и лишнюю копейку на фунт сушеных грибов; горничные девушки — за то, чго у него для каждой был или подарочек, или ласковое слово. Поэтому, когда наезжал Дерунов, то все лица просветлялись. Господа видели в нем, так сказать, выразителя их годового дохода; дворовые люди радовались из инстинктивного сочувствия к человеку оборотливому и чивому. Позовут, бывало, Дерунова в столовую и посадят вместе с господами чай пить. Сидит он скромно, пьет не то́ропко, блюдечко с чаем всей пятерней держит. Рассказывает, где был, что́ у кого купил, ка́к преосвященный*, объезжая епархию, в К — не обедню служил, какой у протодьякона голос и в каких отношениях находится новый становой к исправнику и секретарю земского суда. Рассказывает, что нынче на все дороговизна пошла, и пошла оттого, что «прежние деньги на сигнации были, а теперьче на серебро счет пошел*»; рассказывает, что дело торговое тоже трудное, что «рынок на рынок не потрафишь: иной раз дорого думаешь продать, ан ни за что спустишь, а другой раз и совсем, кажется, делов нет, ан вдруг бог подходящего человека послал»; рассказывает, что в скором времени «объявления набору ждать надо» и что хотя набор — «оно конечно»… «одначе и без набору быть нельзя». Слушает папенька все эти рассказы и тоже не вытерпит — молвит:
— Башка, брат, у тебя, Осип Иваныч! Не здесь бы, не в захолустье бы тебе сидеть! Министром бы тебе быть надо!
Так за Деруновым и утвердилась навсегда кличка «министр». И не только у нас в доме, но и по всей округе, между помещиками, которых дела он, конечно, знал лучше, нежели они сами. Везде его любили, все советовались с ним и удивлялись его уму, а многие даже вверяли ему более или менее значительные куши под оборот, в полной уверенности, что Дерунов не только полностью отдаст деньги в срок, но и с благодарностью.
В то время Дерунов только что начинал набираться силы. В Т*** у него был постоялый двор и при нем небольшой хлебный лабаз. Памятен мне и этот постоялый двор, и вся обстановка его. Длинное одноэтажное строение выходило фасадом на неоглядную базарную площадь, по которой кружились столбы пыли в сухое летнее время и на которой тонули в грязи мужицкие возы осенью и весною. Крыт был дом соломой под щетку и издали казался громадным ощетинившимся наметом; некрашеные стены от времени и непогод сильно почернели; маленькие, с незапамятных времен не мытые оконца подслеповато глядели на площадь и, вследствие осевшей на них грязи, отливали снаружи всевозможными цветами; тесовые почерневшие ворота вели в громадный темный двор, в котором непривычный глаз с трудом мог что-нибудь различать, кроме бесчисленных полос света, которые врывались сквозь дыры соломенного навеса и яркими пятнами пестрили навоз и улитый скотскою мочою деревянный помост. Приезжий въезжал в ворота и поглощался двором, словно пропастью. Слышались: фырканье лошадей, позвякиванье колокольцев и бубенчиков, гулкий лет голубей, хлопанье крыльями домашней птицы; где-то, в самом темном углу, забранном старыми досками, хрюкал поросенок, откармливаемый на убой к одному из многочисленных храмовых праздников. Обдавало запахом дегтя, навоза, самоварного чада и вареной убоины, пар от которой валил во двор через отворенную дверь черной избы. Направо от ворот спускалось во двор крыльцо с колеблющимися ступеньками и с небольшими сенцами вверху, в которых постоянно пыхтел самовар с вечно наставленною трубою. Выйдя из сеней, вы встречали нечто вроде холодного коридора с чуланчиками и кладовушками на каждом шагу, в котором царствовала такая кромешная тьма, что надо было идти ощупью, чтоб не стукнуться лбом об какую-нибудь перекладину или не споткнуться. Из этого коридора шли двери, прежде всего в черную избу, в которой останавливались подводчики н прочий серый люд, и затем в «чистые покои», где останавливались проезжие помещики. Черная изба была довольно обширная о трех окнах комната, в которой, за перегородкой, с молодою женой (женился он довольно поздно, когда ему было уже около тридцати лет) ютился сам хозяин. «Чистые покои» были маленькие, узенькие комнатки; в них пахло затхлостью, мышами и тараканами; половицы шатались и изобиловали щелями и дырами, прогрызенными крысами; газетная бумага, которою обклеены были стены, местами висела клочьями, местами совсем была отодрана. Оконные рамы чуть держались на петлях и при всяком порыве ветра с шумом отворялись или захлопывались. И сколько тут было мух, тараканов, клопов!
Несмотря на эту незавидную обстановку, проезжий люд так и валил к Осипу Иванову. Для черного люда у него были такие щи, «что не продуешь», для помещиков — приветливое слово и умное рассуждение вроде того, что «прежде счет на сигнации был, а нынче на серебро пошел». Мне, юноше лет тринадцати — четырнадцати, было столько раз говорено об уме Осипа Иваныча, что я даже побаивался его. Когда я останавливался на его постоялом дворе, проездом, во время каникул, в родное гнездо, он обращался со мною ласково и в то же время учительно. Войдет, бывало, в занятую мною комнату, сядет, покуда я закусываю, у стола против меня и начнет экзаменовать.
— В побывку, паренек, собрался?
— На каникулы, Осип Иваныч.
— Гм!.. каникулы… это когда песьи мухи* одолевают? Ну, надо экзамент тебе сделать. Учителям потрафлял ли?
— Потрафлял, Осип Иваныч.
— Это хорошо, что учителям потрафляешь. В науку пошел — надо потрафлять. Иной раз и занапрасно учитель побьет, а ты ему: «Покорно, мол, благодарю, Август Карлыч!» Ведь немцы поди у вас?
— Немцы, Осип Иваныч; только у нас учителям бить не позволяется.
— И не позволяется, а всё же, чай, потихоньку исправляются. И нас царь побивать не велел, а кто только нас не побивает!
— Ей-богу, Осип Иваныч, у нас не бьют!
Но Осип Иваныч только покачивает в ответ головой, что меня всегда очень обижало, потому что я воспитывался в одном из тех редких в то время заведений, где действительно телесное наказание допускалось лишь в самых исключительных случаях*.