Капровский попятился и, — вырывая руки, которые она покрывала поцелуями, нетерпеливо пробормотал:
— Ну, ну, не надо… не надо… Говори, чего тебе?
Он произнес эти слова нетерпеливо, но лицо его, возбужденное и побледневшее после разговора с Бахревичем, сияло теперь самодовольством. Он был из тех, кто любит видеть ближних у своих ног. Правда, его несколько смущало то обстоятельство, что он совершенно не знал, что нужно от него этой бабе. Он что-то смутно припоминал: сын, слабый здоровьем, кажется солдат. А может, и не у этой женщины сын солдат, а у другой. Наморщив брови, он повторил:
— Чего тебе? Выкладывай скорее!
Выпрямившись и скрестив на груди руки, она стала торопливо рассказывать:
— Я к вам, ясновельможный пан, о своем Пилипчике… Пришла я сегодня в город чуть свет и сначала хотела с сынком повидаться. Да испугалась, что не застану вас, и вот, ясновельможный пан, пришла сюда и ожидала…
— Ну и ладно, а чего же ты хочешь от меня?
— О сынке моем, Пилипке…
Капровский задумался.
— А где он, твой сынок? — спросил он.
Она глубоко вздохнула.
— А где ему быть, ясновельможный пан! Когда в последний раз его видели мои глазыньки, был он в казарме… Стройный, как тополек… Бледненький такой… В солдатской шинельке. Выскочил на лестницу, бросился мне в ноги: «Маменька, спасай! Пусть меня здесь оставят»…
А! Теперь Капровский уже достаточно ясно представил себе, в чем дело. Однако он не прерывал ее. Терпеливое отношение к клиентам не раз оказывалось выгодным для него.
Кристина продолжала:
— Не сажали меня, ясновельможный пан, подружки на дежу… не пели мне свадебных песен, никогда не было у меня своей хаты, не видела я почета от людей… Работала, надрывалась, кожу с рук сдирала и сынков своих, — два солнышка мои, — растила… и любила. Ой, любила ж я их и жалела; растила их честными. Не воры они и не пьяницы, услужливые для людей и матери послушны… Скорей каждый из них руку себе отрубит, чем мать обидит. Вот какими я их вырастила! Одна. Никто не помогал.
Ее угасшие, скорбные глаза засияли радостью, лицо прояснилось, и она гордо выпрямила стан.
Капровский подумал: «Должно быть, эта хамка была когда-то красивой… и даже теперь еще, ей-богу, ничего… Какие глаза!»
Она же, снова опечалившись, продолжала:
— Я пришла к вам, ясновельможный пан, как к господу богу… Миколай сказал мне: «Отнеси пану деньги, и он вызволит Пилипка». Сначала я принесла те, что заработала для Пилипка… Потом он рассказал о том офицере, что не соглашался… так я и те деньги, что на похороны себе спрятала, Миколаю отдала, чтобы он отослал их вам, ясновельможный пан, для того офицера. И сердце у меня уже радовалось, что Пилипчику спасение будет… что его оставят в Онгроде и пришлют на зимовку в Грынки…
Ага! Ну, теперь-то уж Капровский все вспомнил об этой бабе. Он хотел было прервать ее речь, чтобы поскорее отделаться, но она продолжала:
— А теперь, ясновельможный пан, я пришла сюда, чтобы дознаться о том превосходительстве и о том сиятельстве… Что бы такое с ними сделать? Спасите меня, бедную, ясновельможный пан, чтобы те ревизоры моего Пилипка не выслали…
Вот тебе на! Опять «превосходительство», «сиятельство», «ревизоры», о которых он не имел ни малейшего понятия.
— А кто говорил тебе о тех ревизорах? — нетерпеливо спросил он.
— Миколай, ясновельможный пан! А кто бы другой, если не Миколай? Вчера он сказал: «Пан гадвокат писал мне так-то и так…» Я ломала себе голову, ломала, ломала. Боже ж ты мой, боже! Что мне делать! Взяла да и пришла…
Капровский подумал немного.
— А говорил тебе Миколай, что нужны деньги?
Женщина опять склонилась к его ногам, а затем, выпрямившись, посмотрела ему в лицо испуганными глазами. Видимо, колеблясь, она начала:
— Ясновельможный пан! Смилуйтесь надо мной. Сделайте теперь уж без денег… Ведь я же дала… И Пилипка деньги отдала и свои похоронные отдала. Сделайте теперь уж так, без денег… Откуда мне их взять?
Капровский нахмурился и снова спросил:
— Разве Миколай не сказал тебе, для чего и сколько на все это потребуется денег?
— Сказал, ясновельможный пан, все сказал… Но, милостивейший пан, сжальтесь надо мной и сделайте что-нибудь с теми ревизорами… Уж так, без ничего…
Капровский выпрямился, поднял голову и холодно произнес:
— Но, любезнейшая, ответь мне: разве я господь бог?
Странный вопрос. Черные, скорбные, молящие глаза Кристины удивленно взглянули на Капровского и стыдливо опустились.
— Ну, отвечай! Языка у тебя нет. Что я, господь бог?
Прекрасно очерченные, но увядшие губы тихонько прошептали:
— Нет!
Капровский продолжал спрашивать.
— Так, может быть, я царь?
Черные скорбные глаза снова испуганно и удивленно взглянули ему в лицо, а дрожащие губы ответили:
— Нет.
— Ну, так вот! Если я не господь бог и не царь, то как же ты хочешь, чтобы я мог что-нибудь сделать без денег? Деньги на этом свете, моя милая, это все, все и все. Без денег и человек не имеет цены и дело его ничего не стоит…
Тут он ораторским жестом вытянул руку:
— Чего же можно добиться на свете без денег? Человек без денег, моя милая, как сломанный колышек в заборе. Кто подопрет его, чтобы он не упал? Никто. Правда?
Во время этой речи, обращенной к Кристине, взгляд его из-за синего пенсне устремился к стоявшему у дверей Гарбару. Этот крестьянин с седеющими волосами, в добротной сермяге, с неглупым и довольно смелым выражением лица, вытянув шею, прислушивался к его словам с таким вниманием, как будто с жадностью глотал каждое слово. При этом он время от времени одобрительно кивал головой и улыбался. Глаза его блестели. Видно было, что провозглашенная адвокатом доктрина о том, что на земле деньги — это все, легко прокладывала себе путь в сознании Павлюка Гарбара.
А что думала об этом Кристина? Ни разу не подняла она опущенных глаз, ни разу не разняла сплетенных на груди рук. Ее тонкое, худое лицо приняло выражение сосредоточенности. Может быть, она думала о том, что, будь у нее деньги, не осталась бы она на всю жизнь сломанным колышком в заборе, который никто не захотел подпереть? Но вероятнее всего мысль ее была поглощена другим, потому что, когда Капровский замолчал, она медленно подняла глаза и повторила:
— Ясновельможный пан! Смилуйтесь надо мной. Сделайте теперь уж… так… без денег…
Капровский рассердился:
— Раз у тебя нет денег, нечего было тащиться сюда, надоедать мне и отнимать у меня время… Ну-ка, убирайся! Иди с богом!
Кристина замерла от ужаса. Можно было подумать, что гнев адвоката лишил ее способности говорить и двигаться. Она страшно испугалась. Он гонит ее! А выгонит, значит ничего не сделает, а если ничего не сделает, то что же будет с Пилипком и с деньгами, уже отданными ради него?
Она подняла свою дрожащую, покрытую темной, сморщенной кожей, всю в шрамах, руку к груди, а пальцы, искривленные, изуродованные ревматизмом, с побелевшими ногтями, сунула за сермягу, точно хотела что-то вынуть из-за пазухи. Но опять замерла. Она вспомнила Антоська. Боже мой! Ведь это его деньги, и он тоже ее сын, как и тот. Она вспомнила его строгий взгляд и суровый, решительный голос, каким он говорил ей тогда, чтобы она не отдавала его денег, ни за что не отдавала, потому что он до смерти ей этого не забудет! А что, если действительно не забудет и сердце свое от нее отвратит? Но тот, другой?
Она оглянулась и посмотрела на Гарбара почти невидящими глазами. Казалось, взгляд ее говорил: «Ты мужчина, ты умнее меня, глупой бабы. Если веришь в бога, спаси, посоветуй!»
Гарбар и сам торопился дать ей совет.
Он прошел на: цыпочках по натертому полу, приблизился к Кристине, с таинственным видом несколько раз толкнул ее локтем в бок и что-то зашептал ей на ухо. Шепча и не переставая подталкивать ее локтем, он, казалось, подсмеивался над ней. Ведь грыненские крестьяне дали куда больше денег, чем она, и еще дадут, Что же тут такого? Раз надо, так надо.
Однако, прислушиваясь к тому, что говорил этот зажиточный и рассудительней хозяин, о котором Кристина была весьма высокого мнения, она все еще колебалась. Мысль об Антоське, об обиде, какую она нанесла бы ему, и о возможной утрате его привязанности сжимала ей сердце, удерживала руку.
Внезапно подняв взор, она увидела детскую головку, которая смотрела на нее с висевшей на стене картины синими, как цветы льна, глазами. Эти ясные детские глаза, точно луч, преломившийся в стоячей воде, приковал к себе взгляд крестьянки, не имевшей на свете ничего-ничего и никого, кроме своих детей, которых она собственной кровью вскормила и сама вырастила. Одна. Никто ей не помогал. Эти синие, как цветы льна, глаза, смотревшие на нее с картины, напомнили ей Пилипка: и он был такой же пухленький, такой же розовенький, когда был маленьким, пока его не истощила лихорадка, которой он хворал пять месяцев… Ну, вылитый Пилипчик…. Боже ж мой, боже! Ведь она пришла в город, чтобы повидать его… Море тоски залило ей грудь. В ее изнуренном теле и попранной душе все еще бушевали страсти, когда-то зажигавшие пламенем ее черные глаза, обращенные к возлюбленному; она вздрогнула, руки затрепетали, и яркая краска залила увядшее лицо. Со вздымающейся грудью и огненным румянцем на щеках она отошла к стене и, отвернувшись, вытащила из-за пазухи грубый нитяной чулок, перевязанный веревочкой. Она долго-долго развязывала его, но, несмотря на волнение, осторожно вынула оттуда пожелтевшие бумаги, затем, снова повернувшись лицом к комнате и стуча грубыми башмаками, подошла к письменному столу. Звон высыпанных на стол медных денег разнесся по всей комнате.