Василий Васильевич Свинтухов, по прозвищу Кузькина мать, не отличался своеобычливостью и сверхъестественными, как говорил о себе Жак, наружными качествами; его «коллекция» не шла в сравнение с Ванечкиной.
Тем не менее он принадлежал к трехзвездию. И не без права: Василий Васильевич давал пять очков вперед гранд-отельскому маркеру Яшке. А был ли хоть еще один человек в Пензе, в Пензенской губернии, а может быть, и в целом мире, который бы дал вперед Яшке, и выиграл.
Проводя большую перемену в гранд-отельской биллиардной, Василий Васильевич зачастую опаздывал на четвертый урок.
Но даже суровый законоучитель – нахлобучив брови с деланной деловитостью, встречал его не выговором, а вопросом:
– Выиграл, что ли?
Василий Васильевич скромно отвечал:
– С большим трудом, батюшка.
– Сколько в лузу-то клали?
– Зелененькую.
– Что маловато?
– Яшка жался.
– Ну, подь сюда, подь.
И законоучитель заботливо стирал полой своей фиолетовой рясы с локтей Кузькиной матери въедливый мел биллиардной.
3
Лео Шпреегарт впервые вошел в нужник с томиком Александра Блока в руках. До чего же это было неудачно.
К счастью, «Прекрасную Даму» увидел только я один. Знакомство с блоковской музой, несмотря на всю подозрительность этой особы, здесь бы не очень лестно истолковали. Сообразив неудачу, мой друг принялся безуспешно запихивать книгу в карман. Надо отдать справедливость, у него было развито чувство стиля. Лео ломал и мял блоковский томик с ненавистью.
Так обозлившийся муж щиплет под столом в ляжку свою верную супругу, когда та, случайно очутившись в обществе чиновных барынь, от смущения начнет рассказывать, каким способом она «штопает пятки» своему повелителю.
Сейчас я подумываю о том, что человек с сердцем, попав в положение, сходное с шпреегартовским, страдал бы не за себя, а за «Прекрасную Даму».
Так и другой муж не ущипнет до синяка в ляжку свою поскользнувшуюся в разговоре подругу, но даст тревожный сигнал незаметным поглаживанием по коленке или нежным пожатием руки у локтя.
К сожалению, мы хорошо разбираемся в чувствах, когда они уже не существуют или существуют весьма относительно, как, скажем, бессмертие, – то есть в воспоминаниях.
Когда металл затвердеет и потеряет окраску пламени, очень просто отличить золото от меди и платину от серебра.
Страдание Лео проникло в меня на манер несложной уличной песенки, отпечатлевающейся в нас помимо воли: вот шарманщик в последний раз с собачьей безнадежностью оглядывает скупые окна, перекидывает ремень через плечо, пересыпает редкие гроши из шапки в карман и уходит со двора, волоча за собой босоногую детвору, словно разбившуюся на мелкие осколки тень, – а простенькая песенка продолжает звенеть в наших ушах.
То, что в редких случаях удавалось Шекспиру, Толстому, Рембрандту или Бетховену – удалось ей, мы растроганы, да еще как!
4
Проклиная добросовестность переплетчика и плодовитость блоковской музы, я с затаенным дыханием следил, как белые пальцы моего друга стремились с отчаянием, увеличивающим безуспешность, засунуть книгу в поперечный карман брюк.
«Ах, только бы не случайный взгляд Ванечки Плешивкина, не роковой поворот головы прекрасного Жака».
И мои глаза встретились с глазами Лео. Мог ли я дольше колебаться?
Разумеется, «Прекрасная Дама» была мне милостиво уступлена. Конечно, она была через миг у меня обнаружена Ванечкой Плешивкиным.
Потрясая томиком Блока над головами, он завопил:
– Ребята, а Мишка-то, олух, стишки читает.
Жак сказал недоверчиво:
– А ну-ка, Ванечка, покажи.
– Стишки, ей-богу, стишки. Ну и осел!
– А знаешь, Мишка, я давно предполагал, что ты дерьмо.
Вздохнул Василий Васильевич.
– У него, у дурака, потому прыщи на роже и скачут, что все стишки читает.
Классный наставник, сверкнув рыжими зубами:
– К б… бы лучше сходил, болван.
– Предлагаю пустить Мишкину «Прекрасную Даму» на подтирку.
Нужник заорал:
– Пустить!
Ванечка Плешивкин с внушительной торжественностью принялся обделять гальюнщиков листиками, отмеченными неувяданьем.
– Разрешите предложить и вам? – обратился он с некоторой высокопарностью к Шпреегарту.
– Благодарю.
И мой друг, взяв листик, смял его, как обыкновенно мнут предназначенную для известной цели бумажку:
– Непременно воспользуюсь.
Фраза Шпреегарта произвела хорошее впечатление. А я повторял нешевелящимся ртом: «Благодарю вас, непременно воспользуюсь». Ну и дрянь. И мое тело вдруг стало необычайно тяжелым: я не знаю, все ли этому подвержены, но что касается меня, то всякое настроение я ощущаю как нечто имеющее определенный физический вес, плотность, температуру.
Меня можно наполнить кипящим оловом или гвоздями, как мороженицу набить снегом, как мешок насыпать картошкой или надуть кислородом, будто резиновую подушку для задыхающегося сердечного больного.
Но тут же Жак извлек из кармана портсигар и предложил моему другу знаменитую египетскую папиросу.
Лео откланялся:
– К сожалению, я не курю.
Сортир замер. Гвозди мгновенно из меня высыпались. Я прохрипел:
– Лео не курит папиросы. Он предпочитает сигары.
– Да, знаете ли, я предпочитаю сигары.
Моя услуга была отлакирована интонацией столь тонкой, рассеянной и блестящей, что ложь, даже в моих глазах, превратилась в правду.
Кукиш Ванечки Плешивкина налился пурпуром и ревностью.
– А скажите, Шпреегарт, у вас был триппер?
– Нет, не было, но…
– …я, видите ли, очень побаиваюсь, не произвела ли меня одна девочка в полные генералы.
Он снисходительно положил руку на Ванечкино плечо:
– Кстати, Плешивкин, не слыхали ли вы случайно…
Это «случайно» сделало Шпреегарта великим в моих глазах.
– …кто у вас в городе лучший венеролог?
Ванечкин кукиш стал белым.
Жак взял моего друга под руку. Василий Васильевич под другую, классный наставник раболепно распахнул дверь. Подобострастные гальюнщики расступились. Я крикнул:
– Лео.
Но он, по всей вероятности, не расслышал.
Дверь с треском захлопнулась перед моим носом.
1
В вечера, когда бесконечность, разбрызгавшись куриным желтком, не перепачкивала синий фуляр неба, мы бродили по улицам сладко посапывающего города и заглядывали в чужие окна.
Дерево, гнедое, как лошадь, ничего, вероятно, не имело против. Собака с плакучим хвостом придорожной ивы не сквернословила.
Лео восклицал:
– Это единственное культурное развлечение в Пензе.
И принимался рассуждать о непреднамеренных актерах, значительно играющих для нас незатверженные роли. Он уверял, что теперь мы непременно бы заснули в Художественном театре или в лучшем случае, шокированные грубостью, сбежали после первого акта к своим освещенным стеклам. По его мнению, щепетильность всегда вредит художнику.
– Не находишь ли ты, что Станиславскому не мешало бы иногда прикладываться глазом к замочной скважине? А то ведь старик всерьез воображет, что жизнь натуралистична. Вот простофиля!
Он стукнул себя по лбу:
– А еще, по-моему, не менее поучительно, прекрасно и в эстетическом смысле благородно подслушивать у чужих дверей.
– Это идея.
Однако не всегда мы возвращались домой в хорошем настроении. На манер болтливой библиотекарши, освещенному стеклу, а позднее звукопроницаемой двери или перегородке подчас удавалось всучить нам чепуху и маловажность.
Надо сказать, что с каждой прогулкой мы становились придирчивей и придирчивей.
Если пухлая гимназисточка, вылезая из форменного платья, как розовая зубная паста из тюбика, оказывалась в целомудренных полотняных штанах, мой друг клеветливо говорил:
– В таком случае у девчонки душа кокотки. Это еще неутешительнее для ее матушки. Я бы на месте старушки предпочел видеть на дочери невыразимые с инкрустациями.
Если же седобакенбардный чиновник в ватном халате времени Первого Крестового похода, раскладывая в уверенном одиночестве гранд-пасьянс, не ковырял упоенно в носу, не вытирал извлеченную «козу» о донышко кресла или по совестной обязанности не помогал кончиком языка перемещению карт, – мы считали, что он кривляется.
Однажды я очень обрадовался, увидав, как целуются молодые супруги.
– Смотри, Лео, им тоже ужасно мешают носы. Они ими все время стукаются.
– Это потому, что они любят друг друга.
А в день именин губернаторши мы подсматривали сквозь щель в шторах за сероволосой женщиной с глазами, украденными у Натальи Гончаровой. Женщина, словно ампиристая колонна помещичьего дома, была увита сентябрьским плющом прабабушкиных кружев, может быть привезенных из Венеции прадедушкой – посольским дьяком.
Поправляя брильянтовый гребень в серых волосах, она за какую-то провинность так рассердилась на зеркало, что сначала не преминула ударить его длинной лайковой перчаткой, потом кулаком, а под конец еще и выругала, как будто не совсем прилично.