Если бы его сегодня спросили, чем он собирается заняться после армии, он бы, вполне возможно, ответил, что останется на сверхсрочной службе. Моника довольно часто его ругала за отсутствие честолюбия. А он с обаятельной улыбкой слушал и соглашался: чего нет, того нет. Ценность этой улыбки неимоверно возрастала в сочетании с его печальными глазами под густыми черными ресницами, ибо всякий видел, что человек, чьей душой владеет грусть, все же самоотверженно старается если не развеселить, то хотя бы немного развлечь собеседника. Но Билли ею не злоупотреблял — он знал себя достаточно хорошо.
Сегодня Монике как раз предстояла одна из ее таинственных встреч.
Выйдя из ресторана, они остановились полюбоваться площадью, где в лучах прожекторов поблескивали позолотой фасады и оконные переплеты домов.
— Ложись спать, меня не жди, — сказала она. — Я приду поздно, а может, и вовсе не приду до утра.
— Так я скоро стану импотентом, — пожаловался он.
— Ладно, не прибедняйся! — возразила она. После Тринити-колледжа и нескольких лет в НАТО она говорила по-английски так, что и англичане и американцы принимали ее за соотечественницу.
Он нежно поцеловал ее в губы и стал смотреть, как она садится в такси. Она вскочила в машину, словно была не на улице, а в секторе для прыжков в длину. Он снова восхитился брызжущей из нее энергией. И снова не расслышал адреса, который она назвала шоферу. Когда бы он ни сажал ее в такси, ни разу ему не довелось услышать, куда она едет.
Пожав плечами, он направился в кафе. Домой еще рано, а больше в этот вечер ему никого не хотелось видеть.
В кафе он заказал пива и вынул из кармана конверт с дядиным письмом и чеком. После того как на глаза Билли попался журнал «Тайм» с заметкой о смерти Тома Джордаха и с жуткой фотографией голой жены Рудольфа, между ними произошел обмен довольно теплыми письмами. Разумеется, Билли ни словом не обмолвился об этой фотографии и выразил Рудольфу вполне искренние соболезнования. Дядя Рудольф подробно изложил все семейные новости. Чувствовалось, что он одинок и не знает, чем заняться; он с грустью, но сдержанно писал о своем разводе и о том, что кузена Уэсли забрала его мамаша из Индианаполиса. Рудольф умолчал о том, что мать Уэсли значится в полицейских досье как уличная проститутка, но зато Гретхен не поскупилась на детали. Письма ее были суровыми и наставительными. Она не простила сыну, что он попал в армию, она бы предпочла, чтобы он сел в тюрьму — тогда ей досталась бы почетная роль мученицы. Кому что нравится, обиженно думал он. Вот ему, например, — играть в теннис с сорокасемилетним полковником и жить в относительной роскоши в цивилизованном Брюсселе с умной, стройной, владеющей несколькими языками и, честно говоря, любимой им Fraulein[23].
Письмо к дяде с просьбой о деньгах было составлено в изящных, неназойливых и печальных выражениях. Билли намекал на карточный проигрыш, сообщал о том, что разбил машину и теперь должен купить новую… Судя по ответу, полученному сегодня утром, дядя Рудольф отнесся к бедам племянника с полным пониманием, хотя и не скрывал, что дает деньги в долг.
Моника просила приготовить ей наличные на следующее утро, так что предстояло еще сходить в банк. Интересно, зачем они ей! А черт с ними, плюнул он, это всего лишь деньги, да и то чужие. И заказал еще пива.
Утром он узнал, зачем ей деньги. Явившись на заре домой, она разбудила его, подняла, сварила ему кофе и объяснила, что деньги пойдут одному сержанту со склада оружия и боеприпасов, чтобы он пропустил туда людей, с которыми она связана — она их не назвала и ничего о них не рассказала, — на американском армейском грузовике (грузовик даст он. Билли, из своего гаража) и позволит им вывезти сколько сумеют автоматов, гранат и патронов. Сам Билли в этом деле участвовать не будет. Ему только придется ночью вывести из гаража грузовик с заполненным по всем правилам путевым листом и проехать с полмили по дороге, где его будет ждать человек в форме лейтенанта военной полиции США. Грузовик вернется в гараж до рассвета. Все это она говорила спокойно, а он молча пил кофе и думал, не спятила ли она окончательно от наркотиков. Тем же ровным тоном, точно в Тринити-колледже на семинаре, посвященном творчеству какого-нибудь малоизвестного ирландского поэта, она сообщила Билли, что он был выбран ею в любовники из-за своей должности начальника гаража, хотя с тех пор, призналась Моника, она очень, очень к нему привязалась.
— А для чего вам оружие? — помолчав, спросил он слегка дрожащим голосом.
— Этого я не имею права сказать, милый, — ответила она, ласково поглаживая его по руке. — Да тебе и самому лучше об этом не знать.
— Ты террористка, — догадался он.
— Что ж, это определение не хуже других, — пожала она плечами. — Я лично предпочитаю называться идеалисткой, борцом за справедливость, врагом тирании или просто защитником самого обычного, истерзанного жизнью, подвергнутого идеологической обработке человека. Выбирай по вкусу.
— А если я сейчас пойду в НАТО и расскажу там про тебя? Про вашу идиотскую затею? — До чего глупо сидеть в маленькой кухоньке, в одном халате на голое тело, дрожа от холода, и рассуждать о взрывах и убийствах.
— Я бы не стала делать этого, милый, — улыбнулась она. — Во-первых, тебе никогда не поверят. Я скажу, что объявила тебе о своем уходе и ты решил мне отомстить таким странным способом. Кроме того, некоторые из моих приятелей отличаются весьма скверным характером…
— Ты мне угрожаешь, — сказал он.
— Называй это как хочешь.
По ее взгляду он видел, что она не шутит. Он похолодел от страха. Впрочем, он никогда и не считал себя храбрецом и в жизни не участвовал в драке.
— Если я пойду на это, то только один раз, — сказал он, стараясь говорить спокойно, — и больше мы с тобой никогда не увидимся.
— Как угодно, — тем же ровным тоном отозвалась она.
— В полдень я скажу тебе, что я решил, — сказал он, лихорадочно обдумывая, как в течение этих шести часов удрать от нее и ее приятелей с их бредовыми планами, улететь в Америку, спрятаться в Париже или Лондоне.
— Что ж, банки открыты и после обеда, — согласилась Моника. — Времени у нас хватит. Но ради твоей же безопасности предупреждаю: за тобой будут следить.
— Что ты за человек! — вскричал он срывающимся голосом.
— Если бы ты не был таким легкомысленным, беспечным и самоуверенным, — ответила она, по-прежнему не повышая тона, — то, прожив со мной столько времени, ты мог бы об этом и не спрашивать.
— Не понимаю, что легкомысленного и самоуверенного в нежелании убивать людей, — парировал он, уязвленный ее характеристикой. — Нечего задирать нос!
— Каждое утро ты надеваешь солдатскую форму, — сказала она. — А ведь тысячи парней твоего возраста, одетые в такую же форму, ежедневно убивают сотни тысяч ни в чем не повинных людей. Вот что я считаю легкомыслием. — Глаза у нее потемнели от гнева.
— И ты решила этому помешать? — возвысил он голос. — Ты и горстка твоих приятелей-террористов?
— Мы пытаемся. Мы много чего пытаемся сделать, в том числе и это. По крайней мере будем утешаться тем, что пытались. А чем утешишься ты? — усмехнулась она. — Тем, что играл в теннис, пока это все происходило? Что на свете не осталось ни одного человека, который испытывал бы к тебе уважение? Что ты сидел сложа руки, пока люди, чьи сапоги ты лижешь с утра и до вечера, договаривались взорвать земной шар? Когда весь мир взлетит на воздух, ты, умирая, будешь гордиться тем, что жрал, пил и спал с женщинами, пока все это готовилось? Проснись! Нет такого закона, который требует, чтобы ты ползал как червяк!
— Все это слова, — огрызнулся он. — А что вы делаете? Угоняете израильский самолет, бьете стекла в посольстве, стреляете в полицейского регулировщика? Так, по-вашему, можно спасти мир?
— При чем тут израильтяне? У нас, в нашей группе, на этот счет разные мнения, потому можешь не беспокоиться за своих приятелей-евреев… да и моих тоже.
— Спасибо, — насмешливо поклонился он, — за твою типично немецкую снисходительность к евреям.
— Негодяй! — Она попыталась было дать ему пощечину, но он успел схватить ее за руку.
— Ты это брось! — пригрозил он. — С автоматом ты, может, и справляешься, но боксера из тебя не выйдет. Бить себя я не позволю. Ты тут орала и угрожала, требуя от меня того, за что я могу получить пулю в лоб либо сесть в тюрьму на весь остаток жизни, но так и не удосужилась ничего объяснить. — Позабыв о страхе, он перешел в наступление: — Если я и решусь помочь вам, то вовсе не из боязни и не за деньги. Ладно, давай договоримся. Ты права: нет такого закона, который требует, чтобы я ползал как червяк. Ты меня убедила, я — с вами. А теперь сядь, держи свои руки и угрозы при себе и, не трепыхаясь, объясни все по порядку. И только так, а не иначе. Ясно?!