— Шандарцев, скоро?
— Да.
— А где Гурьев?
— Здесь.
Толстый Шандарцев и томный Гурьев — секунданты, оба новички и оба торжественны. Зеленое сукно пальто, блестят на солнце, шпаги.
— Вы со шпагами, а я без.
Шандарцев не знает, что говорят в таких случаях и чтобы не нарушать торжественности, молчит.
С деревьев падает снег, точно их трясут.
— Здесь ужасно сыро.
— Да, зимой, летом меньше.
Небо очень голубое, солнце играет на шпагах, на шпорах офицеров (секундантов Эдуарда Францевича), на белых пушинках снега. Снег белый и на белом снегу кровь. Почему кровь? Ну, конечно, не вода же. Да, да. Липкая кровь.
— Что? Мир?
— Нет.
Это только для приличия, а ведь на самом деле об этом никто не думает. Кто-то говорит сбоку (и шпоры звенят), противники отказываются мириться.
— Расстрел? Ну, когда же? Скорей бы.
— Бедный мальчик!
Кто это сказал? Ну, конечно, это послышалось, это ветка хрустнула так жалобно, и показалось: бедный мальчик. А на самом деле… кто же бедный мальчик, тот в снегу, с красной раной, Траферетов или Боря, т. е. я? У Бори путается все в голове, но держится он прямо и на вид спокоен, да и внутри у него, как будто, все в порядке.
— Раз.
— Два.
Это команда? Нет, это какая-то чушь, которой я не желаю подчиняться. Зачем они мечутся. Ведь совсем Кирюшина весна. Он любит такую. Так пахнет, пахнет так. Вот стоять бы целую жизнь и нюхать этот запах голубого неба, снега, сырой земли, веточек, хрустящих жалобно, солнечных лучей и духов Эдуарда Францевича. Они такие сильные. Он их ясно слышит. Вот сейчас должен быть расстрел. Глаза закрыты? Но они сами закрываются.
— Я не позволю, не позволю!
— Кто не позволяет? — Верочкин голос? Что ей нужно?
— Слышите, чтобы никогда, никогда. Это подло.
Кто-то соединяет их руки. Одна — Борина. Другая — пахнет сильными духами.
— Кто тебя просил?
— Сама просила. Маленький утконос.
— Почему утконос?
— Потому, что ты утенок, утконосик. И еще дуэлянт. Ах, как умно. Конечно, он бы тебя не тронул, но ведь не в этом дело. И потом случайно можно задеть и даже убить. О нас ты совершенно не думал, мама не вынесла бы, только что муж… Фи, ну, как тебе не стыдно. И мне не слова. Оба хороши.
— Кто тебе сказал? Напрасно ты вмешалась. Боря говорит холодно, сухо, но в душе почему-то приятное чувство, которое бывало изредка в детстве, когда какие-нибудь очень неприятные наказания вдруг неожиданно отпадали.
— Он меня оскорбил.
— Ах, глупости.
— Вера. Он все-таки нехороший. Я тебе расскажу потом. Это бесчестно. Вера, а дядюшка?
— Ах, конечно, все, все знают об этом. Во-первых — Ксения Эразмовна, во-вторых, телефон, секундант этот дурацкий Шандарцев — точно праздничное событие, хотя это отчасти хорошо, я узнала каким поездом и вместе с вами, понимаешь, но только я хотела во время, могла бы и раньше, но тогда вы могли бы опять. Теперь же я уверена. И ты должен поклясться. Верочка, розовея от мороза, начинает расстегивать жакетку.
— Ты простудишься, не расстегивайся.
— Но Вера расстегивает, вынимает грудной крест.
— Целуй сейчас же.
— Но, Вера.
— Целуй, что никогда. Иначе я простужусь.
Боря целует мокрыми солеными губами (откуда взялись эти предательские слезы) дрожащий в Вериной руке крест и мягкие Верины руки, но руки незаметно будто случайно.
На углу Литейного и Жуковской процессия остановилась. Что-то случилось впереди. Был ясный солнечный день, звенели звонки, гудели автомобили. Боря почему-то подумал: «Это предвещает весну». Откуда столько венков? Я не думал, что у Карла Константиновича столько родных. Да, он как-то держался в стороне. Может, это смешно, что я в трауре. Нет, почему же? Ведь я друг.
— Вы знаете, мне почему-то стыдно встречаться с его родными. — Шандарцев полуулыбается. Он теперь спокойный, не такой торжественный, как на дуэли. — Я встречался с ним у родных. Я знаю лучше Ольгу Константиновну.
— Ольгу Константиновну?
— Да, сестру.
— Нет, ничего, такое странное совпадение.
— Вот она, блондинка, слева.
Чьи-то всхлипывания; какой-то особенный запах, вынесенный из церкви: некрепкого ладана, воска.
— Вы Апайцев?
— Да.
— Я сестра Карлуши. Это ужасно. Но вы не виноваты. Заходите к нам. Я очень любила брата.
— Хорошо. Я тоже рад. Но, конечно, я виноват.
Боря ясно услышал шепот сзади себя.
— Вот он, вот он, с сестрой. В трауре. Как ни в чем не бывало.
— Ужасная наглость.
Боря не смеет повернуться. Он чувствует, что весь горит.
— Ольга Константиновна! Ведь я тоже дрался, должен был, уже в поле, но мне помешали. Было все тихо и спокойно, хотя Боря чувствовал, что на него смотрят, о нем говорят (и, конечно, недружелюбно). Но на кладбище произошла маленькая сцена, которую Боря долго не мог забыть. Когда засыпали гроб, какая-то старушка (оказалось мать Карла Константиновича) громко, как-то пронзительно, невозможно пронзительно закричала:
— И убийца здесь. — И начала судорожно биться.
И, хотя ни на кого не смотрела, Боря как-то сжался и почувствовал, что на него смотрят многие господа, неужели это про меня? Господи, неужели? Он начал креститься, часто, часто… Вспоминал золотой крестик Веры, сани, свои соленые мокрые губы и клятву и сейчас же вспомнился золотой крест Траферетова — отца. Господи, вот она смерть. Белый снег и золотой крест. Крови нет. Крови нет, и не надо. Это она убивается ужасно. Единственный. И потом досадно, если от болезни — не так, а то от дуэли.
— Так заходите же. Он вас любил и я люблю.
— Дуэлянт? — И бритая щека дядюшки касается Бориных губ.
— Ах, Павел Иринархович, он ужасен, ужасен, я думала тихоня, а он…
— Что вы не поделили?
Боря вспыхивает. Ему хочется рассказать поступок Эдуарда Францевича, но ему стыдно. Вообще с дядюшкой ему как-то неловко. Точно тот что-то знает и молчит, ожидая, когда Боря сам скажет.
— О, вероятно, замешана женщина.
Верочка звонко смеется.
— Уж, не из-за меня ли? Боби меня так любит и ревнует к тем, кто со мной. Ведь Эдуард Францевич мне сделал предложение.
Пауза.
— Но я отказала.
— Как? Ведь ты же?
— Я отказала.
Боби забывает о присутствии дяди.
— Вера, но ведь это странно.
Вера ничего не отвечает. Павел Иринорхович смотрит, будто невидящими глазами. И они такие еще голубые. Входит Лаврентий с кофейником и тремя чашками. «Точно на сцене» — думает Боря.
— Это очень нехорошо подслушивать, но ведь нельзя заткнуть уши, когда все слышно. И потом это так интересно. Дверь в Верину комнату не закрыта, вероятно, Вера думает, что он в университете. Голос Ксении Эразмовны (должно быть она не улыбается): Милая, это очень нехорошо. Вы должны пожалеть его. Он в отчаянии. Стоит ли из-за таких пустяков. И потом ведь во всем виновата я. Ну, я прошу прощения. И у него попрошу.
— Нет, я совсем не потому, Ксения Эразмовна. Я не поверю, не поверю. Ведь сразу это не проходит. Я знаю все. Мы с детства с Эдуардом знакомы. Он мне все говорит. Я не могу, не могу.
— Из-за таких пустяков разбивать его счастье и свое… тоже… ведь я знаю…
— Неправда. Неправда.
— Милая, милая — шепчет Боря, а я иногда был несправедлив к ней; это она из-за меня, я отлично все понял.
— Вы не сердитесь, но это упрямство. Я все же надеюсь. — Ксения Эразмовна уходит. Хлопнула дверь. Минуту в Вериной комнате тишина, потом слышны рыдания, которые делаются все сильнее и мучительнее.
— Вера, Верук, Верук, не надо, не надо, это все из-за меня, не надо, я слышал, я не хочу, ты должна простить, я уже простил ему, Верочка, ведь ты его любишь.
— Не вмешивайся! Не твое дело, я совершенно никого не люблю. Оставьте меня в покое. Очень нужно из-за тебя. Ничего подобного. Не воображай. — Вера затихает, потом вдруг начинает рыдать сильнее.
— Вера!
— Оставь меня. Оставь.
— Ты опять в дамском?
— Ах, Вера, это становится невыносимо.
— Не злись. Цвет лица будет желтым. Впрочем, под таким слоем пудры будет незаметно.
— Ты хочешь мне испортить настроение перед маскарадом, но это тебе не удастся.
— Ты, может быть, еще скажешь, что я завидую тебе, что ты идешь к Грановской. Терпеть не могу богемы.
— А я терплю — и успокойся.
— Я и не волнуюсь.
— Ах, Вера, не мешай мне. Теперь я буду переодеваться. Выход свободен.
— Хорошо, хорошо, только, пожалуйста, когда будешь, готов все-таки покажись. Я поправлю. Я уверена, что ты, как следует, не сумеешь.
Боря торопливо одевается. На нем костюм турчанки. Газовая чадра. Немного фантастично, но ведь это маскарад. Зеркало отражает красивое, немного даже восточное, очень измененное Борино лицо. Я, кажется, доволен собой. Еще губы немного подкрасить. Теперь, совсем мило. Пусть Верочка гордится, а не нападает. Желтые шелковые шаровары, бархатный лиф. Темный парик. Нет, теперь совсем хорошо.