З о с я (Геле). А я вам во всем завидую, даже в том, что вы — еврейка, только вам. Вы имеете право на все. Но больше всего я завидую вашей нарочитой вульгарности, которую вы так хорошо умеете подать. (Геля посмотрела на нее с интересом). Мне хотелось бы быть такой.
Г е л я. А если бы я вдруг так влюбилась в господина Атаназия, что захотела бы отнять его у вас?
Бурая тень прошла по светлому «личику» Зоси: в этот момент она стала почти что брюнеткой.
— Вас единственную я могла бы убить за это, — сказала она чуть ли не взрываясь и краснея до корней волос (Так она подумала о себе в тот момент.) — Но вы ведь шутите. Я хочу быть вашей подружкой, да, это так. — Она взяла ее за руку, и они прильнули друг к другу, не обнимаясь.
Атаназий извивался на постели от чувства гадливости. Зося говорила, как во сне, вопреки себе, с отвращением, однако была вынуждена говорить: что-то непреодолимо тянуло ее к этой женщине (не «девушке» — об этом она знала наверняка), «как птичку тянет к змее» — промелькнула у нее банальная мысль.
— Убить, убить, — шептала Геля, глядя широко раскрытыми глазами в бесконечность. — А ты знаешь, деточка,что это значит — убить, хотя бы себя?
Несмотря на всю свою медицину, Зося почувствовала себя слабой, бедной. Она еще сильнее прижалась к той, другой, и целиком отдалась ей. «Как мужчине, — подумалось ей. — Но ведь в этом нет ничего лесбийского». То изменение, которое началось уже во время разговора с Логойским, прогрессировало с безумной скоростью, открывая далекие горизонты, новые просторы неведомых стран. Все это как бы на глобусе зарисовалось на мозге. Она видела свой мозг в разноцветных «тонировках», как в анатомическом атласе. Все было таким страшным, таким страшным. Она впервые ощутила замаскированный повседневностью ужас существования и то запредельное абсолютное одиночество, о котором столько раз говорил ей Атаназий. Она все сильнее прижималась к Геле, пока наконец не обняла ее за шею и не поцеловала в самые губы, немного снизу и сбоку. В этот самый момент глаза Гели встретились как бы над поцелуем, в какой-то другой, чистой сфере с глазами Атаназия, который внезапно, психически, разумеется... Что? Ничего.
Каждому из этой троицы казалось, что остальные двое точно чувствуют то, в чем их подозревают. Особенно Атаназий, которого всегда отличало подсознательное «предположение», что все люди в сущности одинаковы и немного похожи на него. Наверняка никто никогда не был так далек друг от друга, как эта троица обреченных. Через муки противоречий Атаназий ощущал дикую полноту жизни: назревший плод будущего, казалось, вот-вот сладострастно лопнет, брызжа свежим соком на помятые сухие остатки воспоминаний о событиях прошлого. Гноящаяся рана превратилась в смачный кусок: он мог, когда хотел, впиться в него зубами, но дразнил сам себя, провоцируя все более сильное вожделение. Будущее встало перед ним сумрачной крепостью, полной загадочных башен, поворотов, бастионов и рвов — ему предстояло покорить ее, как незнакомую женщину, о которой он не знал ничего. Весь предыдущий разговор приобрел странный смысл, даже в наиболее безнадежных итогах. Он ощущал себя во власти своего предназначения, и его жалкая судьба бывшего помощника адвоката и псевдоинтеллигента выросла до размеров метафизического символа в зловещей грозе откровения будущего, с которым он успел срастись в неразделимый монолит. Хлюпкое болото кишок застыло, превратившись в твердую кучу. «Буду обладать ими обеими — вот для меня символ высшей жизни. Все тогда само собой образуется, станет единым, за исключением места и времени». Однако минута истекала сама собой, а величие все не приходило. Тащилось что-то мертвое, пока оно в конце концов не лопнуло и не растеклось перед тем, как окончательно одрябнуть. И всего-то? Он остался, словно телега со сломанным колесом в унылом поле. Вокруг сгущался угрюмый сумрак непреодолимой потусторонней скуки всего Бытия. Постоянное колебание между самой возвышенной метафизической странностью бытия и самой жалкой жизненной подлянкой. Были б это по крайней мере убийства!
Геля не знала своего предназначения, сокрытого в недрах ее тела, — она знала только, что оно скрывается там. Секунду за секундой она ждала, что же сделает с ней вся эта каша перепутанных инстинктов. Туда не имел доступа ее интеллект, направленный, как телескоп, на бесконечность Бытия; туда, в скопление ее желез (скажем так: в их психические эманации) проникал только ксендз Выпштык, барахтаясь в этом темном болоте своей уже порой бессильной мыслью. Там концентрировалась ее внутренняя сила, готовясь к «тигриному прыжку», о котором она мечтала с детства. Смерть создавала искусственный фон величию ожидаемого события, но не могла сделать это сама: лишь один Атаназий годился (и то только в самом начале) в медиумы для данного дела: вот почему она отказалась от него как от мужа. Ну и где во всем этом была католическая совесть и доброта, но прежде всего доброта? Уладить это должно было покаяние, а страдал из-за этого несчастный, ни сном ни духом не виноватый Препудрех.
У Зоси не было настоящей подруги, равным образом как и у Атаназия не было друга — и это их соединяло. Если бы они могли стать друзьями, не целуясь и не женясь. Но кто бы смог им это втолковать! Теперь Зосе показалось, что именно Геля соответствует ее идеалу, но в основе этого было извращение: «Съем, именно потому, что это отвратительно».
— Я хотела бы быть... не знаю... — шепнула она.
— Я знаю, я знаю, но это плохо, — защищалась остатками католической совести Геля.
— Мне хотелось бы стать вашей подругой, — закончила наперекор всему и всем Зося.
В этот момент она, бесстыдно нагая, была без амбиций, оторванная от всего, что ценила до сих пор. Атаназию было ее жаль до слез.
Было уже слишком поздно. Они обнялись снова, при всех. Свершилась ложь. У Зоси этот рефлекс, которого она не понимала, был всего лишь инстинктивным желанием вклиниться между ним и ней, отгородить себя и его от грозящей опасности. А Геля казалась в этот момент воплощением всех женских опасностей мира. Радиоактивные залежи зла, семитского, черно-рыжего, сферментированного в ветхозаветном соусе, пропитанного кабалой и Талмудом (в представлении тех, кто не имеет об этом понятия), все это «ХАБЭЛЭ, ХИБЭЛЭ» (ударение на первых слогах), как говорил Логойский, просвечивало через тоненький покров мученической возвышенности.
«Святая Тереза, смешанная пополам с еврейской садисткой, которая в кокаиновом возбуждении пытками убивает белогвардейских офицеров», — подумал Атаназий, и чувственное очарование Гели в мазохистской трансформации ткнуло его, словно рог свирепого зверя в самые чувствительные сплетения эротических средоточий. Новая волна отвращения и очень даже возвышенной жажды Неизведанного захлестнула его. В ней были слезы, смешанные с выделениями других желез (ох уж эти железы, но разве не они — самое важное, согласно современной медицине?), детские грязненькие забавы и воспоминания первых детских религиозных экстазов: хор девочек на майском богослужении, и какие-то голые ноги хорошенькой горничной, и приближающаяся летняя вечерняя непогода, и все, что могло быть таким чудесным, было сейчас искажено чувством отвращения и болью разочарования в красоте жизни. Никогда, никогда больше... Это было худшее из падений, граничившее с чем-то потусторонним. Из последних сил он сжался в диком бунте неприятия. Сила снова вошла в пустовавшие русла.
Геля теперь, непринужденно смеясь, разговаривала с Зосей обо «всем», вернее, намечала темы будущих разговоров, которых должно было быть множество. В комнату как раз входил Бёренклётц с ксендзом Выпштыком, а за ними Пурсель и поручик Гжмот-Смуглевич, секунданты, все были в сборе. (У Зоси тоже случались моменты обращения к вере, и кому же было ей исповедоваться, как не высокоумному отцу Иерониму.) На фоне разных исповедей и разговоров у Выпштыка сложился довольно точный образ того, что произошло, и, безгрешный в отношении своего бессилия в этих материях благодаря профессиональной тайне, он тайно наслаждался ситуацией, как прекрасным романом, публикуемым в отрывках. На Зосю он, разумеется, не спускал с цепи веры весь свой интеллект, как это случалось в отношении Гели. Но, несмотря на это, он умел поддержать ее религиозность в состоянии слабого тления в течение всех четырех лет ее занятий медициной. Теперь закончилось даже это: огонек угас, убитый более сильным чувством Атаназия.
Но, неизвестно почему, жизнь в целом зарисовывалась зловеще, в каких-то перепутанных клубах, как непогожее небо под вечер, полное таинственных знаков и беспокойства. Предчувствия все неприятней сдавливали сердце: что-то вроде намечающегося желудочного расстройства, только не в желудке. Несчастье шло тяжелыми, но тихими шагами в непомерной дали судеб. «Но ведь столько раз предчувствия не сбывались», — подумала Зося наперекор гнетущему ужасу и улыбнулась сквозь растущую ностальгию по тем, другим мирам, которые остались где-то вдали, как незнакомый пейзаж за окном несущегося поезда. Там пока еще была хорошая погода. Зося стояла сегодня на самом стыке двух эпох своей жизни. Приход давно не виденного Бёренклётца (внезапно уехавшего после дуэли) не произвел на нее никакого впечатления. Прежнее раздвоение исчезло. Атаназий был для нее всем. Как солнце сквозь струи дождя весенней грозы, светила ее бедная улыбка сквозь слезы. Разговор становился более общим, и весь этот клубок предначертанного будущего, казалось, расплетался бесследно. Лишь Атаназий видел все. Безумная любовь к Зосе, уже не большая, а просто гигантская и жестокая, как пьяный турок, безжалостно дергала его за все потроха. По крайней мере ему так казалось. Это было следствием спутанных внутренних ощущений, интенсивность которых доходила до силы обычной боли в животе. Он мысленно повторял самые страшные клятвы: он должен хранить верность Зосе до конца жизни, он должен «заботиться о ней», дать ей «все». «Единственный реальный человек, стоящий между нами, это ксендз», — подумал он в конце. Словно блуждающий огонь, тлела эта любовь в серой магме бессмыслицы, и это было единственной его истиной. «Мало — не лучше ли сразу выстрелить себе в башку». И снова эта прекрасная, дьявольская бестия, с неумолимостью «адской машины», установленной на определенный день и определенный час, караулила его, затаившись в таинственном будущем. Он уже знал, когда это будет: сразу после свадьбы. И тут опять: ясность, гармония, конструкция, смысл — и все радует, и тешит, даже цвет одеяла в цветочек и то, что есть на свете Зося и что все они сидят тут и несут этот «умный вздор». (Не знал пока Атаназий, каким прекрасным может быть цвет одеяла, но об этом позже.) Счастье, счастье без границ, с тем чувством, что вот-вот придет это, и до конца жизни будет продолжаться этот танец противоречий, скучный в своей безнадежно-правильной закономерности. Ему на память пришла война и ужасные труды, и страхи, и невыносимая усталость, но тогда такого не было: была жажда жизни, а усомниться в ее ценности не было ни времени, ни вообще каких бы то ни было основании. Он тогда безумно тосковал по минутке спокойствия: среди разрывающихся снарядов в его воображении являлась маленькая гостиная в их старом поместье, и он полжизни отдал бы за возможность сыграть вальсок на стареньком «Бехштейне», под тиканье часов с икающей каждый час кукушкой. А теперь он формально возжелал «невыносимый» вой шрапнели и гул «рвущихся» гранат, грязи по пояс и вшей, и теплой воды из лужи, и вонючей похлебки. «Да чтоб все это!..» Он прислушался к разговору. Офицеры, живые символы его мысли, сидели неподвижно, всегда ко всему готовые. Какое же это чудесное изобретение — мундир! Женщины сидели обнявшись и слушали, отвратительно «посестрившись» на маленьком диванчике.