Он продолжал:
— Так вот, Мольтени, я решил, что вместе с Рейнгольдом должны работать вы, итальянец, именно потому, что вижу: он совсем не такой, как мы с вами… Вам, Мольтени, я доверяю и, прежде чем уехать а, к сожалению, мне придется уехать довольно скоро, хочу кое о чем вас предупредить.
— Говорите, я вас слушаю, холодно произнес я.
— Я наблюдал за Рейнгольдом, сказал Баттиста, во время наших бесед о фильме… Он или соглашается со мной, или молчит… Но я теперь слишком хорошо узнал людей, чтобы верить им, когда они начинают себя так вести… Вы, художники, все без исключения, более или менее единодушно считаете, что продюсеры только дельцы и ничего больше… Не возражайте, Мольтени, и вы тоже так думаете, и, разумеется, так же думает Рейнгольд… Однако это верно лишь до известной степени… Может быть, Рейнгольд надеется, что ему удастся усыпить мою бдительность своим пассивным поведением… но я начеку… Я гляжу в оба, Мольтени…
— Короче говоря, резко спросил я, вы не доверяете Рейнгольду?
— Я ему верю и в то же время не верю… Я ему доверяю как специалисту, как мастеру своего дела… Но я не доверяю ему как немцу, как человеку другого мира, который так отличается от нашего… Теперь же, Баттиста положил сигару на край пепельницы и посмотрел мне в глаза, теперь же, Мольтени, я хочу со всей ясностью сказать вам, что мне нужен фильм, возможно более похожий на «Одиссею» Гомера. Чего хотел Гомер в своей «Одиссее»? Он хотел рассказать приключенческую повесть, которая все время держала бы читателя в напряжении… Историю, которая, так сказать, воздействовала бы на воображение. Вот чего хотел Гомер… И я требую, чтобы вы оставались верны Гомеру… У Гомера в «Одиссее» великаны, чудеса, бури, волшебницы, чудовища…
— Но они будут и у нас, сказал я, немного удивленный.
— Они будут и у нас, они будут и у нас… с неожиданным раздражением передразнил меня Баттиста. Вы что, Мольтени, считаете меня дураком?.. Но я-то не дурак!
Он повысил голос и с яростью уставился на меня. Я был удивлен этой вспышкой злобы, а еще больше выносливостью Баттисты: целый день он вел машину, потом его качало на пароходе от Неаполя до Капри, и теперь, вместо того чтобы отдохнуть, как сделал бы на его месте я, он еще способен спорить о намерениях Рейнгольда! Я вяло проговорил:
— Но с чего вы взяли, будто я принимаю вас за… за дурака?
— Я сужу по вашему поведению, Мольтени, да и по поведению Рейнгольда.
— Что вы хотите этим сказать?
Немного успокоившись, Баттиста вновь закурил и продолжал:
— Вы помните тот день, когда впервые встретились с Рейнгольдом в моем кабинете? Вы тогда еще сказали, что не подходите для работы над развлекательным фильмом, не так ли?
— Кажется, да.
— А что вам ответил Рейнгольд, желая вас успокоить?
— Сейчас не припомню…
— Могу освежить это в вашей памяти… Рейнгольд вам сказал, чтобы вы не волновались… что он намерен ставить психологический фильм… фильм о супружеских отношениях между Одиссеем и Пенелопой… Разве не так?
Я снова удивился: Баттиста оказался куда более проницательным, чем можно было бы предположить, исходя из его внешней грубости и невежества. Я подтвердил:
— Да, кажется, он действительно говорил что-то в этом роде.
— Так вот, поскольку сценарий еще не начат и ничего до сих пор не сделано, я считаю своим долгом самым серьезным образом вас предупредить: для меня поэма Гомера не история супружеских отношений между Одиссеем и Пенелопой.
Я ничего на это не ответил, и Баттиста, помолчав немного, продолжал:
— Когда я хочу поставить фильм об отношениях между мужем и женой, я беру какой-нибудь современный роман, никуда не трогаюсь из Рима и снимаю фильм в спальнях и гостиных квартала Париоли… И тогда мне нет дела ни до Гомера, ни до «Одиссеи». Вы поняли, Мольтени?
— Разумеется, понял.
— Отношения между супругами сейчас меня не интересуют, вы поняли, Мольтени?.. «Одиссея» это история странствий Одиссея, и мне нужен фильм именно о его странствиях… И чтобы не оставалось никаких сомнений, мне требуется развлекательный фильм, Мольтени, раз-вле-катель-ный! Вы поняли?
— Не беспокойтесь, сказал я, так как этот разговор уже начинал мне надоедать, вы получите развлекательный фильм.
Баттиста швырнул сигару и сказал обычным тоном:
— А я и не беспокоюсь, ведь, помимо всего, деньги-то плачу я… Вы должны понять, Мольтени, я говорю все это во избежание неприятных недоразумений… Принимайтесь за работу завтра же с утра. Я хотел вас вовремя предупредить, и в ваших собственных интересах тоже… Я вам доверяю, Мольтени, и хочу, чтобы, работая с Рейнгольдом, вы, так сказать, представляли меня… Вы должны напоминать Рейнгольду всякий раз, когда в этом возникнет необходимость, что «Одиссея» нравится и всегда нравилась людям потому, что она исполнена поэзии… И я хочу, чтобы эта поэзия целиком и полностью была сохранена в фильме…
Я понял, что Баттиста совсем успокоился: в самом деле, теперь он заговорил уже не о развлекательном фильме, которого от нас требовал, а о поэзии. После короткого экскурса в насквозь земную презренную область кассового успеха мы вновь воспарили в заоблачные выси искусства и духовных интересов. С болезненной гримасой, которая должна была изображать улыбку, я сказал:
— Не сомневайтесь, Баттиста, вы получите сполна всю поэзию Гомера или по крайней мере столько, сколько мы сумеем из него выжать.
— Прекрасно, прекрасно, не стоит больше об этом говорить!
Баттиста, потягиваясь, поднялся со своего кресла, посмотрел на часы и, буркнув, что хочет привести себя в порядок к ужину, вышел. Я остался один.
Сначала я тоже хотел уйти к себе в комнату, чтобы переодеться к ужину. Но разговор с Баттистой взволновал меня и отвлек от этого намерения: почти машинально я принялся ходить взад и вперед по гостиной. В самом деле, все то, что сказал Баттиста, заставляло меня впервые задуматься над трудностью работы, которую я довольно легкомысленно, беспокоясь только о материальных выгодах, взвалил на себя. И мне казалось, что я уже сейчас заранее ощущаю ту страшную усталость, какую мне предстоит испытать в конце работы над сценарием. К чему все это? думал я. Зачем мне обрекать себя на столь неприятную и тяжелую работу, на споры, которые, несомненно, будут возникать у нас с Баттистой, не говоря уже о спорах, которые придется вести с Рейнгольдом, на неизбежные компромиссы, на горечь при мысли, что мое имя появится под произведением, извращающим «Одиссею» и созданным только ради кассовых сборов?.. К чему все это? Еще совсем недавно, когда я с высоты бегущей по обрыву тропинки смотрел на скалы Фаральони, пребывание на Капри представлялось мне таким привлекательным. Теперь же оно казалось беспросветно мрачным, и виной тому была стоящая передо мною неблагодарная и невыполнимая задача: примирить свои требования честного литератора с прямо им противоположными требованиями продюсера. И вновь я необычайно остро ощутил, что Баттиста хозяин, а я слуга и что слуге многое дозволено, кроме одного неповиновения хозяину, а те способы, с помощью которых он старается защитить себя от хозяйской власти хитрость и лесть, еще унизительнее беспрекословного подчинения… Короче говоря, я чувствовал, что, подписав этот контракт, продал душу дьяволу, требовательному и вместе с тем мелочному, как все дьяволы. Баттиста в припадке откровенности выразил это с предельной ясностью. "Деньги то плачу я", сказал он. Мне же требовалось проявить совсем немного откровенности, чтобы сказать самому себе; "А я тот, кому платят". Фраза эта неотступно звучала у меня в ушах, едва только я начинал думать о сценарии. Неожиданно я почувствовал, что задыхаюсь, словно эти мысли вызывали у меня приступ удушья. Мне захотелось поскорее уйти из этой комнаты, перестать дышать тем воздухом, которым еще недавно дышал Баттиста. Я подошел к стеклянной двери, распахнул ее и вышел на террасу.
Тем временем спустилась ночь, террасу освещало мягкое, серебристое сияние, разлитое по небу невидимой луной. Ступеньки с террасы вели прямо на дорожку, обегавшую весь остров.
Сначала я хотел спуститься по этим ступенькам и пойти побродить по острову, но потом заколебался час был уже поздний, а дорожка погружена во мрак. Я решил остаться на террасе, облокотился на балюстраду и закурил. Вокруг высоко вздымались, упираясь в звездное небо, темные остроконечные скалы. Далеко внизу, подо мной, угадывались в темноте такие же огромные скалы. Ничто не нарушало ночной тишины: только вслушавшись, можно было различить легкий шелест волн, набегающих на прибрежные камни и мягко откатывающихся назад. Но, быть может, это был даже не шелест волн внизу, в маленькой бухточке, а лишь мерное дыхание моря, движение прилива и отлива. Воздух был недвижим, ни малейшего дуновения ветерка. Очень далеко, где-то на самой линии горизонта, я с трудом различал слабый белый огонек то был маяк в Пунта Кампанелла, на материке; он то вспыхивал, то потухал, и этот еле различимый, затерянный в ночном просторе огонек был единственным признаком жизни, который я мог заметить вокруг.