И вновь опустила голову на подушку. Воспоминание о былых невзгодах и только что перенесенное оскорбление вызвало у нее нервную дрожь, которую мне удалось успокоить лишь с помощью магнетизма любви; действие его было мне незнакомо, но интуиция подсказала мне, что надо делать. Я обнял Анриетту за плечи и долго держал ее, крепко и нежно сжимая в объятиях; она же так горестно на меня смотрела, что я не мог побороть слез. Когда нервный припадок прекратился, я привел в порядок ее рассыпавшиеся волосы, — это был первый и последний раз, что я прикасался к ним; затем опять взял ее руку и погрузился в созерцание этой комнаты, выдержанной в серо-коричневых тонах; простая кровать с ситцевыми занавесками, туалетный столик, накрытый старомодным покрывалом, плохонький диван со стеганым тюфяком — вот и все ее убранство. Но сколько поэзии было в этом убежище! Какое пренебрежение к роскоши чувствовалось во всем! Ведь единственной роскошью спальни Анриетты была ослепительная чистота. Поистине, она походила на келью замужней монахини, исполненной святого смирения! Здесь не было никаких украшений, кроме распятия в головах кровати и портрета тетушки-графини над ним; да еще по обеим сторонам кропильницы висели на стене портреты Жака и Мадлены, нарисованные самой Анриеттой, с прядями волос, срезанных, когда дети были совсем маленькими. Какая скромная обитель для добровольной затворницы, которая затмила бы в высшем свете самых прославленных красавиц! Здесь лила слезы наследница знатнейшего рода, которая безутешно скорбела в эту минуту, и все же отвергала любовь, сулившую ей утешение. Затаенное непоправимое горе! Слезы жертвы над палачом и слезы палача над жертвой! Когда к графине пришли дети и Манетта, я вышел из спальни. Граф ждал меня в гостиной: он уже признавал мою роль посредника в своих отношениях с женой; схватив меня за руки, он воскликнул:
— Не уходите, Феликс, прошу вас!
— К несчастью, у господина де Шесселя сегодня гости, — ответил я, — неудобно, если они станут доискиваться причины моего отсутствия; но после обеда я вернусь.
Г-н де Морсоф в полном молчании проводил меня до входной двери, а затем, не сознавая, что делает, дошел со мной до Фрапеля. Прощаясь с ним, я сказал:
— Во имя всего святого, граф, предоставьте госпоже де Морсоф руководить хозяйством, если ей это нравится, и не мучьте ее больше.
— Мне немного осталось жить, — заметил он мрачно, — ей не придется долго страдать из-за меня; я чувствую, что голова моя раскалывается.
После этих эгоистических слов он оборвал разговор и тут же ушел. Пообедав во Фрапеле, я вернулся в Клошгурд: мне не терпелось справиться о здоровье г-жи де Морсоф, которой, к счастью, стало лучше. Если таковы были для бедной женщины радости гименея, если подобные сцены часто повторялись, оставалось только удивляться, что она еще жива. Ведь это была не жизнь, а медленное безнаказанное убийство! В тот вечер я понял, каким невероятным мукам граф подвергает жену. Перед каким судом искать защиты от подобных злодеяний? Я был ошеломлен, растерян и ничего не сумел сказать Анриетте, зато провел всю ночь за письмом к ней. Из трех-четырех черновиков, которые я набросал, у меня сохранилось это неоконченное письмо, которое тоже не понравилось мне тогда. Но хотя мне и казалось, что я ничего не сумел выразить в нем или слишком много говорил о себе вместо того, чтобы думать только о ней, вы поймете, прочтя его, в каком душевном состоянии я находился в ту пору.
Госпоже де Морсоф
«Как много мне хочется вам сказать, когда я иду в Клошгурд; я обдумываю свои слова по дороге, но все забываю, как только вижу вас. Да, увидев вас, дорогая Анриетта, я понимаю, что мои речи недостойны души, которая светится в ваших чертах, одухотворяя их красоту; к тому же я испытываю подле вас такое безграничное счастье, что оно затмевает все мои прошлые чувства. Всякий раз я рождаюсь для иной, более значительной жизни и бываю похож на путника, который при подъеме на высокий утес открывает все новые и новые горизонты. При каждом разговоре с вами к моим несметным сокровищам прибавляется новое сокровище. В этом, мне кажется, кроется тайна всякой длительной, постоянной, неистощимой привязанности. Итак, я могу говорить о вас лишь с самим собой. В вашем присутствии я так ослеплен вами, что ничего не вижу вокруг, так счастлив, что не вдумываюсь в свое счастье, так полон вами, что перестаю быть самим собой, так опьянен вашими словами, что теряю дар речи, так увлечен настоящим, что забываю о прошлом. Поймите же это упоение чувств и не сердитесь на меня за недомолвки. Подле вас я могу жить лишь жизнью сердца. И все же я решаюсь вам признаться, дорогая Анриетта, что никогда я не знал такого блаженства, как вчера: ведь после ужасной бури, во время которой вы с великим мужеством боролись против зла, вы нашли прибежище только в моем сердце; когда вы лежали обессиленная в полумраке вашей спальни, куда привела меня эта злосчастная сцена, мне одному было дано познать, каким светом может сиять женская душа, если, побывав у порога смерти, страдалица возвращается к жизни и заря обновления освещает ее чело. Как мелодичен был ваш голос! Как ничтожны казались мне слова, даже ваши слова, когда в вашем обожаемом голосе отзвуки пережитой муки смешивались с ангельской лаской, которой вы наконец успокоили меня, обратив ко мне свои первые мысли. Я знал вас во всем земном блеске, но вчера я увидел новую Анриетту, которая была бы моей, если бы этого пожелал бог. Да, вчера я увидел женщину, освобожденную от телесных пут, сковывающих полет нашей души. Ты была так хороша в своем изнеможении, так величественна в своей слабости! Вчера я открыл нечто более прекрасное, чем твоя красота, нечто более сладостное, чем твой голос, я нашел свет более яркий, чем сияние твоих глаз, я ощутил аромат, для описания которого нет слов на человеческом языке: вчера твоя душа стала зримой и осязаемой для меня. Как я страдал оттого, что не умел открыть тебе своего сердца и показать, какое место ты занимаешь в нем! Наконец вчера я освободился от почтительного страха, который ты внушаешь мне. Ведь твой обморок сблизил нас, не правда ли? И, видя, что ты пришла в себя, я понял, что значит дышать, если дышишь вместе с тобой. Сколько молитв вознес я к всевышнему! Если я не умер, когда моя душа, устремляясь к богу, молила не отнимать у меня любимой, значит, ни горе, ни радость не могут убить человека. Эти мгновения навсегда запечатлелись в моей памяти, и я знаю, всякий раз, как они будут возникать передо мной, мои глаза увлажнятся слезами; каждая радость углубит след, оставленный ими, каждое горе вызовет их с новой силой. Да, смертельная тревога, охватившая меня вчера, послужит мерилом всех грядущих страданий, а радости, которые ты принесла мне, моя путеводная звезда, затмят все радости, какие дарует мне когда-либо десница всевышнего. Ты дала мне познать незыблемую божественную любовь, чуждую подозрений и ревности, ибо она уверена в своей силе и не страшится измен».
Глубокое уныние охватило меня, ибо зрелище этой семейной драмы надрывало мое неискушенное сердце, незнакомое с изнанкой общественной жизни; как тяжело было увидеть эту пропасть при своем вступлении в общество, бездонную пропасть, застывшее мертвое море. Невзгоды графини навели меня на нескончаемые размышления, и, совершая свои первые шаги в свете, я всегда обращался к этому великому образцу, рядом с которым все остальное казалось ничтожно, мелко. Видя мою грусть, супруги де Шессель решили, что мне не повезло в любви, и моя страсть, к счастью, ничем не повредила репутации моей дорогой, возвышенной Анриетты...
Когда на следующий день я вошел в гостиную, графиня была там одна; она внимательно посмотрела на меня и, протягивая мне руку, спросила:
— Итак, мой друг неисправим? Он по-прежнему слишком нежен?
Глаза ее наполнились слезами, она встала и проговорила со страстной мольбой:
— Никогда не пишите мне больше с таким чувством!
Г-н де Морсоф был предупредителен со мной. Графиня вновь обрела мужество и ясность духа; однако ее бледность говорила о пережитых страданиях, которые утихли, хотя и не миновали. Гуляя со мной вечером по аллее, где сухие осенние листья шуршали у нас под ногами, она сказала:
— Скорбь безгранична, радость имеет пределы.
Эти слова выдали ее тайные мысли, ибо она сравнивала свою постоянную муку с мимолетными проблесками счастья.
— Не клевещите на жизнь, — возразил я, — вы не знаете любви: она дает блаженство, которое возносит душу на небеса.
— Замолчите, — молвила она, — я ничего не хочу знать о любви. Переселившись в Италию, житель Гренландии не вынесет южного климата! Я спокойна и счастлива подле вас, я говорю вам все, что думаю, не подрывайте же моего доверия! Почему вы не можете быть добродетельны, как священник, и сохранять при этом обаяние светского человека?
— Вы заставили бы меня выпить даже кубок цикуты, — сказал я, прижимая ее руку к своему неистово бьющемуся сердцу.