— Но ведь могла бы позвонить его жена, — сказал Грикспоор, — подумаешь, какая государственная тайна!
— Могла бы, конечно, но на сей счет спросите его самого. Я так думаю, что, пока он страдал поносом, он слишком боялся, чтобы что-нибудь предпринимать. Боялся, что, его пристрелят, если он меня выдаст. Ну а когда понос прошел, он сразу почувствовал себя на коне.
— Так что своей жизнью, — сказал Кохэн, зевая и весь до кончика носа побелев от боли в желудке, — ты обязан двоим — самому трусливому и самому храброму во всем Доорнвейке.
— Эскенс ни перед чем не остановится, это всем известно, — сказал Грикспоор, спускаясь в убежище за своей курткой, которая лежала среди прочей одежды, приготовленной, чтобы в случае ночной тревоги исчезнуть под землей вместе с ее владельцами.
— Маленький тигр, — улыбаясь, сказал Мертенс.
На другой день Бовенкамп опять поехал к пастору. Он считал, что поведение Марии обусловлено психическими отклонениями, связанными с беременностью, лишь в очень незначительной степени, так что практически ими можно было пренебречь, да и, по правде говоря, о таких вещах только в книгах пишут или же в газетах прежнего времени, когда в них еще было что читать, под рубрикой: «Вопросы права и морали»; а в общем-то, Мария была вполне в здравом уме. Она порвала с Яном ин'т. Фелдтом и вскоре начала встречаться с молодым Пурстампером, и вот теперь, когда она забеременела, если только хоть это правда, Бовенкамп не знал, чему верить, она предпочитает второго ухажера, а Ян ин'т Фелдт ей осточертел. И над этим, думал Бовенкамп, стоило поразмыслить: вообще-то Ян ин'т Фелдт ему самому давно осточертел. Фермер почти половину ночи совещался с женой и пришел наконец к выводу, что не так уж плохо, если Мария выйдет замуж за Кееса Пурстампера, будущего архитектора. К тому же его отец зарабатывал на черном рынке большие деньги, он слышал об этом от крестьян, что живут по другую сторону канала. И потом поговаривали, что его младший брат, как только окончит школу, станет бургомистром. Плохо, конечно, что в этой семейке все как один фашисты. Да на что они ему сдались, после того как Мария выйдет замуж? Плевал он на них, разве только изредка будет вместе с Дирке навещать внучат. Ну пусть они энседовцы, прохвосты, но они все же люди, сотворенные богом, и даже их политические проступки и те от бога, да и кто может сказать, на чьей в конечном счете стороне правда. Но он, Бовенкамп, все равно будет их проклинать до последнего вздоха, хотя, согласно божьим и человеческим законам, вполне возможно, что он неправ, проклиная их. И потом, кто знает, проиграет Германия эту войну или нет! Оптимистические прогнозы на сей счет в Хундерике делал преимущественно работник Геерт, которого фермер считал недалеким парнем, каким Геерт, по всей вероятности, и был. За обеденным столом он все время сбивчиво пересказывал радионовости и повторял: «чудо сотворится», «никак не дождусь его»; именно поэтому мысль о возможной победе Германии стала казаться Бовенкампу не только логически обоснованной, но и приятной, как передышка после утомительной ежедневной болтовни, которую ему приходилось выслушивать из уст собственного батрака, да к тому же придурковатого.
С этими мыслями он и направился к пастору, чтобы рассказать ему, что предположительный отец предположительного ребенка вовсе не Ян ин'т Фелдт, а Кеес Пурстампер. С Яном ин'т Фелдтом у нее уже давно все кончено, уверял он. Мария в здравом рассудке, вот только головокружения ее мучают, но ими она и раньше страдала. Пурстампер, конечно, фашист, сказал он, но, если он отец ребенка, от этого никуда не денешься, и, в конце концов, он не чудовище и не исчадие ада, правда? А на вид он очень приятный молодой человек, так что же думает об этом пастор?
Пастор, который во всем этом разбирался немногим лучше Бовенкампа, сказал тем не менее, что никакие политические взгляды не могут лишить человека отцовских прав, будь он даже предателем родины; самое лучшее, что Бовенкамп может сделать, — это пойти к Пурстамперу, то есть к отцу предполагаемого отца ребенка, и поговорить с ним. Бовенкамп и сам об этом подумывал, а потому, поблагодарив пастора, тут же отправился в город, так как не привык откладывать решение дел, касавшихся созревания и уборки урожая, рождения и смерти, на срок более долгий, чем время, затраченное на поездку на велосипеде.
Когда рыжеволосая, толстоногая Пурстамперша впустила Бовенкампа в комнату — она приняла его за спекулянта, пришедшего к ее мужу с предложением дефицитного товара, — то первое, что привлекло его внимание, был стоявший у окна сверкающий никелем радиоприемник. Теперь, когда все приемники были конфискованы, увидеть такую вещь в чьем-то доме было приятной неожиданностью. В комнате горело электричество, и, так как хозяин заставлял себя ждать, фермер начал нажимать кнопку за кнопкой, пока не поймал английский джаз, сообщения о военных действиях из Германии и какую-то тарабарщину из Франции и Италии. Свою шапку он положил на стол и чувствовал себя здесь как дома. Висевшие на стене увеличенные фотографии фашистских вожаков, среди которых мелькали и прусские усики Адольфа Гитлера, его нимало не смущали. Он даже не обиделся на то, что его заставляли ждать. Все в этом доме казалось ему безличным, деловым, официальным; он чувствовал себя здесь так, словно пришел в качестве просителя по делу Марии в министерство, где на основе представленных им бумаг должны были с ним во всем согласиться, признав его документы неоспоримыми. Наконец в магазине прозвенел звонок, он услыхал голоса и едва успел схватить свою шапку, как в комнату, вошел хозяин.
Молодой Грикспоор был, очевидно, в какой-то мере прав, когда говорил, что аптекарь чем-то похож на киноактера. По своему внешнему облику Пурстампер напоминал Дугласа Фербенкса минус bonhomie[29] последнего, а в его манерах было что-то диктаторское. Высокий, плечистый, темноволосый, с карими глазами, которые словно пробуравливали собеседника насквозь; щеки подергивало от нервного тика; все его движения были молниеносны; даже в движении, которым он выкладывал на прилавок тюбик зубной пасты, если покупательницей была девушка, было что-то ошеломляющее и угрожающее. Девушкам было опасно оставаться с ним наедине даже в аптеке, и до сорокового года у него на этой почве неоднократно бывали неприятности. Но все это кончилось в мае того года. Супруга, которую он обманывал с утра до вечера, стала такой же ярой сторонницей фашизма, как и он сам, и каждому, кто только хотел ее слушать, заявляла, что любит — именно любит — Гитлера; только таким способом удавалось ей хоть как-то отплатить мужу за измены, потому что он был ревнив и требователен к жене и по-своему к ней привязан, в особенности когда у него начинался понос, а это бывало примерно раз в месяц. Тогда ей приходилось за ним ухаживать и лечить его, что она выполняла с ловкостью тренированной сиделки. Сам Пурстампер, выходец из зажиточной буржуазной семьи, хотел быть врачом; на его книжной полке, помимо сочинений национал-социалистов — «Майнкампф» и юбилейного сборника «За народ и отечество» в синем переплете, — стояли также различные популярные медицинские брошюрки, касавшиеся, в частности, и проблемы внушения и самовнушения. Бовенкамп сел на предложенный ему стул и с места в карьер начал:
— Вы, менеер, наверное, уже знаете о том, что происходит между вашим сыном Кеесом и моей дочерью Марией?
Некоторое время Пурстампер глядел на него испытующим взглядом, потом покачал головой. Правой рукой он барабанил по столу. Он и на самом деле ничего не знал, но это вовсе не означало, что он вел бы себя по-другому, если бы был в курсе дела.
— Ну, тогда я вам расскажу, — сказал сбитый с толку Бовенкамп. Он оглянулся по сторонам, словно ему что-то мешало, потом довольно непринужденно подошел к приемнику, откуда лились нежные звуки негритянского блюза, сопровождаемые декадентским завыванием саксофона. Он нажал другую кнопку, раздался оглушительный треск, в эфире урчали и возились друг с другом какие-то мексиканские собаки, на смену им пришел успокоительный французский говорок, беседа о домашнем хозяйстве для нацистских женщин на немецком языке, потом все стихло.
Вернувшись к своему месту за столом, Бовенкамп сказал:
— Так будет лучше, а то трудно что-нибудь сообразить, верно? Мария беременна. Я был у пастора, и он сказал, чтобы я поговорил с вами…
— Вы, кажется, раньше приходили ко мне в аптеку, — сказал Пурстампер, он мог бы говорить очень внушительно, но с годами в результате общения с клиентами и предписанного нацистской партией панибратства приобрел вульгарный местный акцент. Впрочем, при желании он мог говорить и в самом деле внушительно, изъясняясь на безукоризненном голландском языке. Для энседовца это было вопросом чести.