— Господин аббат, — сказала она, — я пришла вас умолять... — Не в силах окончить речь, она залилась слезами.
— Знаю, чтó привело вас ко мне, — ответил святой человек. — Я полагаюсь на вас, сударыня, и на вашу родственницу госпожу дю Букье, что в случае чего вы постараетесь умилостивить в Сеэзе епископа. Да, я помолюсь за ваше несчастное дитя; я отслужу по нем панихиду; но постараемся избежать огласки, не дадим повода недоброжелателям сбежаться в церковь со всего города... я один, без причта, ночью...
— Да, да, как вам угодно, только бы он лежал в освященной земле! — проговорила бедная мать и, взяв руку священника, поцеловала ее.
И вот, около полуночи четверо юношей, самых любимых товарищей Атаназа, крадучись перенесли гроб в приходскую церковь. Там уже находилось несколько подруг г-жи Грансон — группа женщин в черном, с опущенными вуалями, да еще семь-восемь юношей, которым поверял свои тайны этот безвременно погибший талант. Четыре факела освещали гроб, покрытый траурным крепом. Священник, которому прислуживал мальчик-клирошанин, на чью скромность можно было положиться, прочел заупокойные молитвы. Затем самоубийцу потихоньку отнесли в отдаленный угол кладбища, где крест из потемневшего от времени дерева, без надписи, отметил для матери его могилу. Атаназ жил и умер во мраке. Никто ни одним словом не выдал священника, епископ хранил молчание. Благочестием матери искупилось нечестие сына.
Прошло несколько месяцев, и однажды вечером бедная, обезумевшая от горя женщина, движимая, как все обездоленные, безотчетным желанием жадно прильнуть устами к своей горькой чаше, вздумала посмотреть на место гибели своего сына. Кто знает, может быть, инстинкт подсказывал ей, что под тополем она угадает его предсмертные мысли; а может быть, она хотела видеть то, на что глядел в последний раз ее сын. Для одних матерей такое место — плаха, а для других — святыня. Терпеливые анатомы человеческой природы никогда не устанут твердить об истинах, о которые должны разбиться все теории, законы и философские системы. Скажем еще и еще раз: стремление мерить людские чувства единой меркой — нелепость; у каждого человека чувства сочетаются с элементами, свойственными только ему, и принимают его отпечаток.
Г-жа Грансон еще издали увидела женщину, которая, подойдя к роковому месту, воскликнула: «Так вот где это было!» Только одно существо оплакивало Атаназа, как его оплакивала мать. Этим существом была Сюзанна. Приехав утром в «Гостиницу Мавра», она узнала о несчастье. Если бы бедняга Атаназ был жив, она, вероятно, сделала бы то, о чем мечтают люди благородные, но неимущие и что не приходит в голову богачам: она послала бы ему несколько тысяч франков, написав: «Деньги, данные вашим отцом взаймы своему другу, который возвращает их вам». Эта ангельская хитрость была задумана Сюзанной во время путешествия.
Куртизанка увидела г-жу Грансон и поспешила уйти, промолвив: «Я его любила».
Сюзанна, верная себе, не уехала из Алансона, пока не превратила в водяные лилии флердоранж, венчавший новобрачную: она первая объявила, что супруга г-на дю Букье навсегда останется девицей. Одним язвительным словом она отомстила и за Атаназа и за дорогого ей шевалье де Валуа.
Алансон стал свидетелем еще одного самоубийства, но медленного и вызывавшего жалость совсем иного рода, потому что Атаназ был сразу забыт обществом, которое желает и обязано поскорее забывать покойников. Бедный шевалье де Валуа умирал заживо, убивая себя ежедневно четырнадцать лет сряду. Спустя три месяца после женитьбы дю Букье свет не без удивления заметил, что сорочка шевалье пожелтела, а волосы причесаны кое-как. Взлохмаченный шевалье де Валуа не был больше шевалье де Валуа! Несколько зубов, белых, как слоновая кость, покинуло свой боевой пост, и ни один наблюдатель человеческого сердца не мог бы сказать, к какому корпусу они принадлежали, были ли они из чужеземного или из туземного легиона, растительного или животного происхождения, время ли отняло их у шевалье, или он сам позабыл их в ящике туалетного стола. Галстук, равнодушный к щегольству, закрутился жгутом. Серьги загрязнились и потускнели. Морщины на лице шевалье углубились, почернели, а кожа стала походить на пергамент. Запущенные ногти нет-нет да окаймлялись черной полоской. Жилет был испещрен следами табачных понюшек, напоминавшими осенние листья. Вата в ушах теперь менялась очень редко. Уныние омрачало чело, бросало желтоватый отсвет на рытвины морщин. Словом, прекрасная постройка, столь искусно поддерживаемая, дала трещины и выявила этим всю власть духа над плотью: ибо наш белокурый шевалье, наш герой-любовник погиб, как только рухнула его надежда. До того нос шевалье выставлял себя в самом изящном виде; никогда он не ронял ни черных влажных крупинок, ни янтарных капель; но теперь этот нос, перепачканный табаком, постоянно выпирающим из ноздрей, обесчещенный мутной жидкостью, стекавшей по естественному желобку над верхней губой, — этот нос, не желавший больше мило выглядеть, обнаруживал, чего стоило содержать его в порядке, он выдавал ту огромную заботу, какая прежде вкладывалась шевалье в уход за собственной персоной и своим упорством свидетельствовала о всем величии и настойчивости брачных видов шевалье на мадемуазель Кормон. Г-н де Валуа был окончательно уничтожен каламбуром дю Кудре, который, впрочем, стараниями шевалье получил за это отставку по службе. То была первая месть, осуществленная благодушным шевалье; тем не менее каламбур был убийственным и на сто шагов оставлял за собою все прежние каламбуры чиновника опекунского совета: господин дю Кудре, наблюдая эту носовую революцию, назвал положение шевалье сносным. В конце концов и анекдоты шевалье последовали примеру его зубов; затем все реже стали меткие словечки; только аппетит не ослабевал — в этом крушении всех надежд уцелел лишь желудок; если дворянин вяло готовил свои понюшки, зато ел он с прежней жадностью. Вам станет ясно, к какому оскудению мысли привела эта катастрофа, когда вы узнаете, что теперь г-н де Валуа даже не так часто, как прежде, беседовал с княгиней Горицей. Как-то раз, когда шевалье пришел к мадемуазель Арманде, одна из его икр оказалась спереди берцовой кости. Клянусь, такое банкротство элегантности было чудовищно и поразило весь Алансон. Человек бодрый, как юноша, превратился в старца, муж, полный сил, в результате душевного упадка перешагнул из пятидесяти лет прямо в девяносто, он испугал общество. А кроме того, он выдал свою тайну: стало ясно, что он выжидал, что он подстерегал мадемуазель Кормон; терпеливый охотник прицеливался целых десять лет — и упустил добычу. Наконец-то немощная Республика взяла верх над доблестной аристократией, и это в самый разгар Реставрации! Форма восторжествовала над содержанием, дух был побежден материей, дипломатия — мятежом. И еще беда! Одна из гризеток, чем-то обиженная, разоблачила утренние забавы шевалье, и он прослыл развратником. Либералы отнесли на его счет всех подкидышей, прежде приписываемых дю Букье, но Сен-Жерменское предместье Алансона очень гордо встретило эту весть; оно смеялось и говорило: — Ах, этот добрейший шевалье, что ж ему было делать? Оно пожалело шевалье, приняло его в свое лоно, воскресило его улыбки, а над головой дю Букье собралась грозная ненависть. Одиннадцать человек оставили лагерь дю Букье—Кормон и перешли к д'Эгриньонам.
В результате этого брака в Алансоне прежде всего резко разграничились партии. Дом д'Эгриньонов представлял здесь высшую аристократию, так как вернувшиеся на родину Труавили примкнули к нему. Дом Кормон, при ловком содействии дю Букье, стал выразителем тех пагубных взглядов, которые, не будучи ни истинно либеральными, ни положительно роялистскими, породили выступление двухсот двадцати одного депутата в тот день, когда определилась борьба между самой священной и самой великой, единственно подлинной королевской властью и самой фальшивой, самой изменчивой, самой деспотической, так называемой парламентской, которую осуществляют избирательные собрания. Салон дю Ронсере, тайно связанный с салоном Кормон, стал открыто либеральным.
По возвращении из Пребоде аббат де Спонд испытывал непрерывные горести, которые он глубоко таил в душе, ничего не говоря о них племяннице; он излил свою душу одной лишь мадемуазель Арманде и признался ей, что предпочел бы, если уж на то пошло, шевалье де Валуа этому, с позволения сказать, господину дю Букье. Никогда милейший г-н де Валуа не разрешил бы себе бестактно идти наперекор бедному старику, которому осталось жить считанные дни. Дю Букье все в доме уничтожил. Скупые слезы навернулись на потухшие глаза аббата, когда он рассказывал:
— Мадемуазель, у меня нет больше моей тенистой аллеи, которая пятьдесят лет служила мне местом ежедневных прогулок. Мои любимые липы спилены. В час моей смерти Республика еще раз является мне в образе грозного разрушителя домашнего очага!