День или два спустя мы настолько продвинулись на ост, что могли уже лечь на северный курс; это фрегат и сделал, причем ветер продолжал дуть ему в корму; корабль наш как бы зашел за угол, не потеряв при этом ни узла ходу. Хоть мы и не видели берега с момента выхода из Кальяо, мыс Горн, как нам сказали, теперь оказался где-то на весте от нас. Все это выглядело вполне правдоподобным, если учесть погоду, с которой нам пришлось столкнуться.
Берега около мыса Горн между тем заслуживают внимания, особенно земля Статен [153]. Однажды мне удалось ее увидеть, — когда судно, на котором я плавал, приблизилось к ней с норда. Шли мы полным бакштагом, ветер дул ровно, день был ясный, воздух хрустально чист и, казалось, звенел от яркого, сверкающего мороза. Справа от нас, словно нагромождение швейцарских ледников, простиралась земля Статен, сияя в снежном своем бесплодии и одиночестве. Бесчисленное множество альбатросов скользили у ее берегов, едва касаясь поверхности моря, а тучи птиц поменьше падали с неба, словно хлопья снега. Дальше вглубь остроконечные вершины в снежных чалмах вздымались гранью между нами и неведомым миром: сверкающие стены с хрустальными зубцами алмазных сторожевых башен на крайнем рубеже небес.
После того как мы покинули широты мыса Горн, на нас несколько раз налетали снежные метели. Как-то ночью снега навалило столько, что матросам представилась возможность побаловаться детской игрой в снежки. Горе кадетику, отважившемуся пройти в эту ночь за ростры. Вот уж кто неминуемо становился мишенью! Швырнувшего снежок узнать было невозможно. Бросали их так искусно, что можно было подумать, будто запускает их из-за борта какая-нибудь не в меру игривая русалка.
На рассвете кадет Пёрт спустился к врачу, изрядно пострадав на баке при исполнении служебных обязанностей. Вахтенный офицер послал его сообщить боцману, что его требуют к командиру в салон. В то время как мистер Пёрт доблестно выполнял это поручение, ему залепили в нос снежком исключительной твердости. Узнав об этом прискорбном событии, виновники покушения притворно выражали жертве живейшее сочувствие: Пёрт популярностью не пользовался.
После таких метелей занятно было видеть, как матросы сгребают с палубы снег. Каждому командиру орудия было вменено в обязанность очистить свой участок. Действовали при этом старыми голиками или кожаными лопатами, и между командирами часто возникали пререкания: сосед обвинял соседа, что тот сваливает снег на его территорию. Все это сильно напоминало зимний Бродвей наутро после метели, когда, очищая тротуары, препираются мальчишки из соседних лавок.
Время от времени, для разнообразия, шел не снег, а град, причем иной раз такой крупный, что невольно приходилось прятать от него голову.
У коммодора на корабле был полинезийский слуга, которого он нанял на островах Товарищества [154]. В отличие от своих соплеменников Вулу был степенный, серьезный человек, склонный пофилософствовать. Не видав до сих пор ничего, кроме тропиков, он столкнулся на широте мыса Горн с многими явлениями, поглотившими его внимание и заставившими его, как и других философов, создавать теории для объяснения этих чудес. Когда после первого снегопада он увидел палубу, покрытую белым порошком, глаза у него расширились до размера сковороды; рассмотрев странное вещество поближе, он решил, что это, должно быть, мука самого высшего сорта, входившая в состав пудингов и прочих лакомств его хозяина. Напрасно опытный натурфилософ из фор-марсовых пытался убедить Вулу в ошибочности его гипотезы. Последний до поры до времени оставался непоколебим.
Что до градин, то они привели его в неописуемый восторг; он бегал с ведром, собирая их повсюду, и охотно принимал доброхотные пожертвования в свою коллекцию. Все это он предполагал увезти домой и подарить своим возлюбленным, ибо принимал льдинки за стеклянные бусы. Но, оставив их в ведре и придя за ними через некоторое время, он обнаружил лишь немного воды на донышке и был убежден, что драгоценные камешки украли у него соседи.
История эта приводит мне на память еще один связанный с ним случай. Когда ему в первый раз предложили кусок флотского пудинга, все обратили внимание, что он весьма тщательно выбирает из него все изюминки и выбрасывает их с самым брезгливым выражением. Как выяснилось, он принимал их за клопов.
На нашем корабле этот полудикарь, бродивший по батарейной палубе в своем варварском одеянии, производил впечатление существа с другой планеты. То, что ему нравилось, нам претило, то, что нравилось нам, претило ему. Мы отвергали его веру, он — нашу. Мы считали его неотесанным, а он нас — дураками. Если бы обстоятельства сложились по-иному и мы были бы полинезийцами, а он американцем, наше мнение друг о друге осталось бы неизменным. А это доказывает, что никто из нас не ошибался и обе стороны были правы.
Хотя мыс Горн и остался позади, свирепый холод никак не хотел от нас отстать. Одним из худших его последствий была почти непреодолимая сонливость, нападавшая на нас во время долгих ночных вахт. На всех палубах и во всех доступных углах и закоулках лежали матросы, укутанные в свои куцые куртки с капюшонами: кто свернулся калачиком между пушек, кто пристроился в люльку карронады. Погруженные в полусонное оцепенение, они превращались в ледышки, не находя в себе сил подняться и отряхнуть дремоту.
— Эй, подъем, ленивая команда! — кричал добродушный третий помощник, виргинец, похлопывая их рупором, — вставайте и шевелитесь, черт вас побери!
Бесполезно. Матросы поднимались на мгновение, но не успевал он повернуться к ним спиной, как они уже снова падали, словно наповал сраженные пулей.
Часто приходилось и мне так лежать, покуда мысль, что если я буду продолжать в том же духе, то непременно замерзну, не пронизывала меня с такой подавляющей силой, что рассеивала ледяные чары. Я вскакивал на ноги и деятельным упражнением верхних и нижних конечностей принимался восстанавливать кровообращение. Первый же взмах онемевшей руки вместо намеченного удара себе в грудь обычно заканчивался оплеухой: в таких случаях мышцы иной раз своевольничают.
Упражняя другую пару конечностей, я должен был за что-нибудь держаться и прыгать на двух ногах одновременно, ибо члены мои утратили гибкость в той же мере, в какой утрачивает ее пара парусиновых брюк, вывешенных на просушку и промерзших.
Когда подавалась команда тянуть брасы — на что требовалось усилие всей вахты, не менее двухсот человек, — сторонний наблюдатель решил бы, что всех их хватил паралич. Выведенные из своего волшебного оцепенения, они, спотыкаясь и хромая, выползали из своих укрытий, наталкивались друг на друга и первое время вообще не были способны ухватиться за снасти. Малейшее усилие было уже невыносимым, и часто команда в 80–100 человек, вызванная брасопить грота-рей, по несколько минут беспомощно стояла над снастью, ожидая, чтобы кто-нибудь, в ком кровь еще как-то обращалась, поднял ее и сунул им в руки. Даже и после этого должно было пройти известное время, прежде чем они обретали способность чего-либо добиться. Они проделывали все положенные им движения, но надо было еще долго ждать, чтобы рей подался хотя бы на дюйм. Все ругательства, расточаемые офицерами, были бесполезны, не к чему было посылать и кадетов выяснить, что там добрались за растяпы и сачки. Матросы так закутывались, что отличить их друг от друга не было никакой возможности.
— Вот вы, сэр! — кричит петушащийся мастер [155] Пёрт, хватая за полу старого морского волка и пытаясь повернуть его к себе лицом, так чтобы можно было заглянуть ему под капюшон, — скажите, как ваша фамилия?
— Сам догадайся, молокосос, — следует дерзкий ответ.
— Ах ты, старая сволочь, тебе за это еще всыплют, я уж постараюсь. Скажите, как его зовут, ну, кто-нибудь! — обратился он к присутствующим.
— Ищи свищи, — раздается голос в отдалении.
— Черт меня побери, но ваш-то голос, сэр, я знаю. Вот я вас! — И с этими словами мистер Пёрт бросает загадочного неизвестного и устремляется в толпу отыскивать обладателя голоса. Но попытка обнаружить его столь же безнадежна, как и выяснить, кто давеча скрывался под капюшоном.
И здесь еще раз я с прискорбием вынужден упомянуть о некоем обстоятельстве, приносившем мне при данном положении вещей величайшие огорчения. Большинство курток и бушлатов окрашены в темный цвет, мой же, как я уже сто раз говорил и повторю еще раз, был белый. Вследствие этого в долгие темные ночи, когда мне приходилось стоять вахту на верхней палубе, а не находиться на марсе и когда все прочие старались не попадаться на глаза начальству и елико возможно сачковали в уверенности, что их не откроют, мой злополучный бушлат неизменно выдавал его обладателя. Ему я обязан тем, что на мою долю выпало немало тяжелых работ, от которых иначе я мог бы с успехом уклониться. Когда кому-либо из офицеров нужен был человек для того, например, чтобы отправить его на марс с каким-нибудь пустяшным приказанием марсовому старшине, как просто было в этой безликой толпе приметить мой белый бушлат и послать наверх именно меня. А уж когда приходилось тянуть снасти, о сачковании мне не приходилось и думать.