Мы поклонились.
— Мисс Офелия Доусон.
Мы поклонились вторично.
— Мистер Эзертон Брайндли, известный художественный критик.
Мы пожали друг другу руки вяло, как подобает художникам, людям искусства.
После немалых хлопот и суматохи меня усадили на стул от спального гарнитура, а Рэндл демократично сел прямо на пол. Смущение мистера Кокса было до такой степени подлинным, ненаигранным, что оно немедленно передалось и мне, и потому вначале я мог заметить только, что миссис Доусон высокая блондинка и когда-то была хороша собой, мисс Доусон ростом поменьше, полосами потемнее и очень хороша собой, а на мистере Брайндли чрезвычайно широкий черный галстук и бросающееся в глаза кольцо с печаткой. Мистер Кокс был в коричневой бархатной куртке. Я нервничал и не решался заговорить в присутствии лиц, которых я, не задумываясь, почел тонкими знатоками в области музыки, в то время как мои музыкальные познания были почерпнуты из таких примитивных источников, как Ковент-Гарден, Куинс Холл и Оперный театр. А в концертных залах, где исполнялась истинная музыка, я бывал нечасто. Поэтому я не раскрывал рта, сидел и разглядывал храм, где поклонялись великому артистическому умению показывать лицом.
Я был поражен, когда убедился, что в комнате нет ни рояля, ни даже пианино. Вся обстановка состояла из кровати, неумело замаскированной куском египетской бумажной ткани с узором из мистических изображений старого Нила. Как видно, у мистера Кокса была всего-навсего одна комната, иначе он не стал бы принимать гостей в спальне. Но каким же образом, недоумевал я, совершенствует мистер Кокс свое высокое мастерство, если у него нет для этого необходимого музыкального инструмента? На полках, на двух столиках и на полу было раскидано множество книг и газет, и среди них я заметил африканский барабан, гобой, флейту, глокеншпиль[11] и гавайскую гитару. Я вдруг сообразил, что мистер Кокс, вероятно, один из тех высочайших гениев, которые презирают практику в искусстве и специализируются на теории. Знать лучше самых лучших, почитать великих мастеров за своих учеников (если даже те, как это ни удивительно, упорно остаются глухи к вашим поучениям) — это, очевидно, и есть наивысшая форма всякого искусства.
Такие мысли бродили у меня в голове, пока Рэндл рассказывал длинную историю (я плохо к ней прислушивался), со смаком расписывая, как один «тип» пытался «обдурить» его в каком-то важном деле (я не совсем понял, в каком именно) и был позорнейшим образом посрамлен благодаря его, Рэндла, невероятной смекалке и осведомленности. Мистер Кокс слушал с нескрываемым нетерпением, часто покашливал, прерывал Рэндла остротами, на мой взгляд довольно-таки плоскими, и наконец разразился своим лающим смехом, которым, подумал я, он, должно быть, порядком надсадил себе горло. Чувствуя, что мне надо все же сказать хоть что-нибудь, я отпустил два-три робких замечания, обратившись к мисс Доусон, но получил столь обескураживающе односложные ответы, что окончательно сомкнул уста, тем более что зычный голос мистера Кокса буквально разнес в клочки конец моей фразы. Постепенно мой медлительный ум англичанина осознал тот факт, что нас пригласили сюда не для приятных разговоров, а как избранных, благодарных, покорных слушателей и что этот вечер как бы продолжение концертов, даваемых мистером Коксом в аристократических гостиных.
— Мистер Брэйзуэйт! — произнес он многозначительно. — Я хотел бы выслушать ваше мнение о Sacre.
— О Sacre? — переспросил я в наивном замешательстве. — О каком Sacre?
Такое невежество с моей стороны заставило буквально ахнуть обеих дам и мистера Брайндли. Мистер Кокс насмешливо захохотал, что весьма чувствительно задело мое молодое самолюбие. Надо заметить, что в двенадцатом году в Париже Sacre du Printemps[12] исполнялась впервые, а в Лондоне Стравинский и вовсе был мало известен, вплоть до гастролей русского балета в четырнадцатом году. Рэндл великодушно пришел мне на выручку.
— Брэйзуэйта не было тогда в Париже, — сказал он. — Он локти себе кусает, что проморгал такое событие.
Нетерпеливо отмахнувшись от этого оправдания (какое дело нам, художникам, до невежества hoi polloi[13]), мистер Кокс пустился в довольно туманные рассуждения на тему о Стравинском, из которых на долю Стравинского пришлась одна десятая, а остальные девять десятых были посвящены самому мистеру Коксу. Насколько я понял, «чувство мелодии» у Стравинского далеко не на высоте и оркестровка в общем слабая, потому что он совершенно не умеет использовать арфы. Однако для него еще не все потеряно, потому что он очень внимательно выслушал мнение мистера Кокса (тут мистер Кокс слово в слово повторил все, что он высказал Стравинскому, а французский язык мистера Кокса поражал своим синтаксисом, и словарем, и произношением). К сожалению, Стравинский вынужден был прервать беседу — его призывали неотложные светские обязанности. Однако, потрясенный наставлениями мистера Кокса, он успел сказать ему на прощанье: «On ne cesse pas de s'instruire, nom de Dieu».[14]
По всей вероятности, я один из присутствующих подумал, и, конечно, весьма бестактно, уж не являются ли слова Стравинского иронической цитатой из популярного тогда юмористического стихотворения Жоржа Фурэ, автора «La Negresse Blonde».[15] Но сам мистер Кокс был абсолютно убежден, что произвел на Стравинского глубокое впечатление. Затем он пустился критиковать других композиторов, выказав полное презрение ко всем тем, которые были мне известны, как, например, Моцарт или Вагнер, и дав более снисходительную оценку двоим или троим, имена которых я слышал впервые и не запомнил. Насколько я понял, все они были или польскими евреями, или гражданами Соединенных Штатов. Свои взгляды мистер Кокс пояснял (а они, безусловно, нуждались в пояснении) с помощью одного из разбросанных вокруг музыкальных инструментов. Мне показалось, что его игра на флейте и глокеншпиле не отличалась большим мастерством, но зато он проявил себя как весьма темпераментный исполнитель, когда дело дошло до африканского барабана, — тут уж грязная штукатурка с потолка так и посыпалась. Симфония Римского-Корсакова на гавайской гитаре прозвучала довольно остро, но слегка отдавала рэгтаймом.[16]
Очень может быть, что я не уделил игре мистера Кокса того внимания, которого она заслуживала. Помню, я спрашивал себя с чувством грустного недоумения, за что меня так покарала судьба, и нетерпеливо ждал, когда же все это кончится; подобное состояние, только в более сильной степени, я испытал позднее, во время обстрела на Западном фронте. Однако по масштабам довоенного времени даже длительной молотьбы мистера Кокса по африканскому барабану было достаточно, чтобы кому угодно издергать нервы. Затруднение было в том, что я не мог уйти без Рэндла, а на него виртуозность мистера Кокса произвела, по-видимому, большое впечатление, — он как будто не прочь был послушать еще что-нибудь. Я развлекался тем, что разглядывал присутствующих, главным образом дам, и от нечего делать лениво гадал, почему они здесь и какие у них отношения с мистером Коксом. Музыкальная какофония, лающий смех и невразумительные разглагольствования хозяина не оставляли возможности для каких бы то ни было разговоров, а редкие промежутки между всем этим мисс Доусон использовать не сумела. Все то немногое, что она сказала, носило печать банальности, как это всегда случается с нервными людьми: они чувствуют, что надо что-то сказать, им хочется произвести выгодное впечатление, и в то же время они понимают, что все ими сказанное заранее, обречено на неудачу. Мне показалось, что в этом есть некое непреднамеренное сходство между ней и мистером Коксом, который из кожи лез, чтобы произнести что-нибудь эффектное. Но если его неудачи вызывали у меня чувство гадливости и досады, к ней я испытывал жалость, почти нежность.
Наконец мистер Кокс соблаговолил отпустить нас — он не позволил гостям уйти самим, когда им заблагорассудится. Наступил все же момент, когда он закончил свой шумовой номер (возможно, потому, что в потолок и стены начали сердито колотить соседи) и, мрачный, сидел молча, скрестив руки и, очевидно, не обращая никакого внимания на наши судорожные усилия поддержать разговор. Затем он откинулся назад вместе со стулом, сильно выдвинул вперед подбородок, отчего стал похож на очень упитанного Гермеса, и произнес:
— Ну, так что же?
Он как-то особенно подчеркнул свой американский акцент, полагая, наверное, что это очень остроумно.
Мы все, как по команде, невольно встали, и мистер Кокс с большой живостью, захватив с собой свечу, повел нас всех к выходу. Первыми он выпроводил меня и Рэндла. Соблюдая правила светского лицемерия, я сказал:
— Благодарю вас, мистер Кокс, за весьма интересный и поучительный вечер.