Родился у меня мальчик, — такой крикунчик был, беспокойный! Хлопот мне было с ним много; ведь я невыклая была, молодая, а тут того нету, другого нету, то попроси у людей, то посоветуйся с людьми. Столько мыслей, столько-то заботы мне было! Кругом все на меня глядят с усмешкой. Кто б ни зашел к нам, кто б ни заглянул, — даже и обидным-то словом не хотят укорить — брезгают. Вот разве ключница не стерпит — крикнет. Только повар ласкал нас, когда пьян бывал. Да, да, и забот было, и хлопот! А на душе тогда тихо как-то стало, тихо…
XVI
Одним вечером, — я жила тогда одна вот в этой самой горенке, где меня замыкают теперь, чтоб дитя криком не докучало людям, — вечером сижу я, слышу — крадется кто-то, двери осторожно отворяет… крадется он: Глянула я и не обрадовалась, и не опечалилась, только мне будто скучнее стало. Исхудал он и измучился. Много говорил тогда, много плакал и ласкал, дитей радовался… «Я, — говорит, — сегодня ведь целый день у вас в сарае прятался, мучился, так видеть тебя желалось…» Я все слышу, все знаю, жаль мне его, только он мне лишний человек совсем.
А он с того вечера опять ходит. Как дитя он любил! Часто я, бывало, гляжу на них обоих, часто. Мальчик очень схож с ним уродился: такие же глаза ласковые и облик весь в его.
Все мне жалче да жалче его, сердцем всем жалко стало. Бывало, я думаю-думаю, — ум за разум заходит. И что это сталось меж нами? Он ли виною, я ли причиною? Станет он, бывало, о своем отце покойнике рассказывать, станет горевать да жаловаться, — и мне отец покойный примстится [1]: суров и тяжел, глаза у него ледяные, а грудь каменная, а голос повелительный. Сед он как лунь и страшен; и гнет он, и клонит детскую головку бессильную все ниже да ниже. А его я все себе дитею представляла, словно он дитя мое, и что рубят тому детищу руку правую. Такая тоска меня брала всегда, а все слушать я любила про его отца покойного: покойник все предо мною застелет тенью своей, и мне жалче станет он, милее…
XVII
Захворал мой мальчик и помер… Что это за жизнь-то наша, господи! Уж и годится ли тосковать так по умершим, как я тосковала? Какая жизнь человеческая? Все-то неладно так, все-то неясно так!.
Он с горя, с печали сам заболел. Пошла я к нему. Рад был он мне, как уж рад! «Пропал бы один, — говорит, — не знал, как мне быть, что мне делать!»
А как в дверь застучали, он задрожал весь: «Кто это? Откуда? Что делать!»
А то за мною пришли: барыня прислала. Пришли и берут меня от него, ведут, а он провожает да плачет.
XVIII
Привели меня, и в другой раз косу отрезали. Теперь за мной велено всем присматривать; а если не время, то меня замыкать приказано. И вот уж три недели я со двора не выходила. Его с той поры не видала я. Повар встречался с ним сколько раз, — кланяется мне, говорит, и очень печален. Через него он мне обновки, деньги присылает.
Томится душа моя, и нигде душа успокою, нигде душа себе приюту не сыщет. Приехала ты — без слов мое сердце облегчила, без ласк поуспокоила. Спасибо, желанная ты моя!
И так схватила Саша, так меня в своих руках крепко сжала! И вдруг обессилела и, словно разбитая, упала около меня. Грусть и мою-то душу сдавила. Обнимаю я ее:
— Усни, — говорю, — усни у меня на коленях!
— Ах, как же уснуть-то мне! — промолвила. — У меня из сердца будто горький ключ бьет, и кипит, и всю душу мою топит!
XIX
Думаю, я, думаю, чем пособить ей и как помочь, да и говорю раз:
— Саша! А схожу-ка я к нему да все разузнаю: веселей нам будет!
— Что ж знать-то? Сходи, коли хочешь, — ответила, — а веселей, видно, не будет!
— Не круши себя, Саша! — упрашиваю. — Ведь он тебя любит, сама говоришь, и ты его любишь, — не горюй. Расскажи только мне, куда идти и как мне узнать его?
— Да ты выйди вечерком на угол. Верно, он там стоит, меня ждет. А узнавай ты его по красе, по виду честному. Белокурый и кудрявый, шинелька черная на нем; а походка у него тихая.
Выждала я времячко — побежала на угол, а прямо навстречу мне он; я сейчас узнала.
— Саша кланяется, — ему шепнула.
Он вздрогнул и ахнул:
— Чья ты? Откуда?
— Я деревенская, — отвечаю.
— Ах, так это ты приехала недавно? Я знаю, все знаю, что там у вас делается, хоть сам и не бываю. Что мне Саша велела?
— Ничего, только кланяется.
— Или уже не любит она меня, что и словечка не нашлось у ней посердечней! Хоть от меня скажи ты ей, что нет мне ни сна ни покоя, что меня разлука сокрушает!
— Да что ж ей делать-то? — говорю ему. — Не ее воля!
— Ах, что ж мне делать! — вскрикнул. — Я б рад украсть ее, да как?
— Как же украсть? Трудно, — говорю, — трудно уж теперь горю пособить.
Если б прежде-то вы порешили чем…
— Да, если б я знал-ведал все муки да все горе, я порешил бы. А то ведь опомниться не успел! Накричали на меня, нашумели, и грозят, и упрекают; с толку сбили меня, отуманили! Что ж Саша говорит?
— Ничего об этом не говорила.
— Ничего!. Сердечная девушка — слава ей! Верно, живется весело и без меня, — тоска не обуяла?
— Эх, — говорю, — не вам бы на нее обижаться! За кого она теперь в четырех стенах-то замкнута?
— Как же быть? — вскрикнул. — Ну, я пойду к дяде, побегу! Я в ноги им кинусь, молить-просить их буду!.
— Вряд ли послушают.
— Да я Сашу видеть хочу! Пусть они мне голову снимут, а я Сашу увижу! Пойду!
XX
Я испугалась: что тут будет? Чтоб еще хуже не натворилось!
Он торопливо так к дому барскому идет, а я себе за ним бегу. Он к господам, я к Саше бросилась. Мечусь во все стороны, ей рассказываю да своим умом раскидываю, что будет; а она недвижно сидит.
— Саша! Что ж ты? — говорю ей. — У меня вчуже сердце замирает, а ты себе не шелохнешься, не шевельнешься!
— Ах, милая! — ответила, усмехаючись. — Сядь да утишься: не из тучи гром! Ты меня спроси, я лучше знаю — расскажу.
— Да ведь он к господам пошел!
— Знаю, что к господам пошел. И храбр он, пока идет; а лицом к лицу станет, руки у него опустятся — оробеет. Я знаю его; поверь моему слову!
Я все-таки успокоиться не могу, все жду — вот крик, шум, беготня поднимется. Но все тихо; часы идут. Не вытерпела я, прокралась к господской комнате; а там уж темно — спят.
Смущенная, я воротилась к Саше: что ж это такое?
А Саша только глянула на меня да усмехнулась.
XXI
На другой день Сашу шлют и за хлебом к чаю, Сашу шлют и к портнихе. Ключница рвет и мечет в гневе; кучер Саше ворота настежь растворяет, шутит с ней; повар (он в тот день тверез был) кричит на всех, швыряет дровами по избе. Парни хохочут. Я уж не знаю, что и думать.
— Саша! — говорю. — Что ты мыслишь? Как же это? Его послушались, что ли? Как же пускают тебя?
— Да, верно, ублажил их, — говорит. — Ты не тревожься по-пустому. Люди не враги себе: они подумали и все уладили себе не в обиду.
— Лучше ты, Саша, заплачь, — говорю.
— Видно, тебе слез-то девать некуда! У меня ж не обильно, — ответила.
XXII
Свиделась Саша с ним, но веселья у ней не прибыло.
— Что ж, Саша, рад-то, думаю, как был?
— Рад, — ответила.
— А сладил-то все это как?
— Поклялся им, побожился, что жениться на мне не женится. Присягнул им — теперь они спокойны: пусть его утешается!
— Хоть и обидно, — говорю, — да все тревоги такой не будет. А, может, после…
— Попусту и не надейся, — перебила меня, — он пуглив больно. Не всякую ведь любовь в люди показать хочется, милая! Как не цветно наряжена, не красно убрана, то дома, в уголке под лавку хоронят: «Сиди, любовь, утешай меня, а в люди не выходи, — осудят люди и хозяина пристыдят».
— Ах, Саша, — говорю, — он любит тебя!
— Ах, себя-то самого еще больше любит, скажу тебе.
— Нет, не греши, Саша. Это его просто обошли, отуманили; потерялся он, а любить любит. Как убивался по тебе!
— А вот как. Мальчишка из чужого сада себе яблоко добудет, и бьют его за то, — ведь он плачет, а яблоко отдать не хочется. А спроси-ка ты — признаться-то стыдится.
— Все ты, Саша, горе себе выискиваешь, словно им только и живется тебе.
— Какое горе! Ей-богу, не горе! Так, мысли мои.
XXIII
Все она в тех мыслях, да думах, да в раздумье, мало говорила, мало и глядела на что.
А он тревожится, спрашивает ее, потом подозревать стал: «Другого любишь!» И как он плакался, жаловался! Как ее и молил горячо, и обижал горько!
— Саша, Саша! — говорю ей. — Подумай ты да уладь свои дела! Ведь измучитесь вы без толку. Как он тебе покорен, как любит! Ну, что тебе не по нраву, ты прямо скажи, просто научи его.
— На целый век не научишь, голубушка! Эта грамотка не дается ученьем. Нет, уж полно мне вчерашнего дня все искать.
— А зажили бы вы хорошо, этак в любви, в согласии тогда!
— При нашей бедности такие нежности! — смеется, а сама все о чем-то мыслит. — Знаешь, — говорит опять, — попросила б я смерти себе, да могила темна!