— Не изнасиловал, так изнасилуешь. Настал, дети мои, самый торжественный миг вашей жизни: вы вступаете в брак. — Чиновник сиял так, словно он сам сейчас женился.
— Да, человек предполагает… Пошел я друга проводить, он болел, в столицу ехал, а наутро проснулся рядом с Роселией, — рассказывал много лет спустя Аделаидо Лусеро, когда речь заходила о женитьбе. Приятели его, честно говоря, почти все женились спьяну. — Я хоть, когда с ней ложился, был в своем уме.
Дом рос, как на дрожжах, кирпичи ложились рядами, густела замазка. Аделаидо строил по праздникам, по воскресеньям и под вечер, когда жара спадет. Стены вышли крепкие, на славу. Труднее всего было с крышей. Однако и с ней обошлось, и Роселия увидела наконец не пустое небо, а темную черепицу над толстыми балками. И ей показалось, что у дома выросли волосы, темные косы, длинные косы, благоухающие свежей древесиной и мокрой землей.
Аделаидо смешивал краски в жестянках и говорил жене, что верхняя половина стен будет розовая, а нижняя — желтая. Она отвечала, что это некрасиво. Но он ей все объяснил.
— Так была одета Роселия Леон, когда я ее увидел в первый раз.
С какою нежностью лизала кисть жаждущие стены, какой хороший вышел цвет! Дом освятили. Священника тут не было, и кто-то сам покропил его святой водой. В тех местах священника и не дозовешься, далеко ему ехать… На освящение дома позвали гостей, так, самых близких. Стены украсили гирляндами из голубой и зеленой папиросной бумаги; расставили пучки тростника, перевитого цветущими лианами; рассыпали по каменным ступенькам сосновые ветки; а Роселия ради праздника надела желтую юбку и розовую кофту, только они не сходились, пришлось расставить: она ребенка ждала.
От филинов, от сов, от всех ночных птиц взяла свое уродство старуха, ставшая ему тещей. Так думал Аделаидо, когда освящали дом, и у него с души воротило, что эта ведьма приходится матерью его ненаглядной половине, которую положение, называемое интересным, не испортило, а даже украсило.
Когда гости разошлись, хозяева остались одни, Роселия подошла к мужу — не потому, что выпила две рюмочки доброго, почти церковного вина, а потому, что ее побуждало дитя, еще заключенное в утробе, и обняла его. Лусеро же сидел на высокой скамье и болтал ногами, словно ребенок, построивший домик на полу.
Земля прилипала к ее ногам (а здесь, на побережье, в земле — вся жизнь), лизала горячим языком ступни, небо ног, лизала медленно, и щекотка поднималась вверх по телу, пока Аделаидо не унимал ее, проводя рукой по жениной груди, по животу, по бедрам, будто впереди не маячила смертельная опасность. Ах ты, господи! Смерть, как жизнь, витала здесь в самом воздухе и кидалась на человека, лишь только он не побережется, а человек в величавом обрамлении природы был беззащитен, ничтожен, мал, как один из тысячи листьев, которые падают на землю, уступая место другим.
Муж и жена смаковали дремоту, смежившую им веки, словно волны сна вынесли их из здешней жары в прохладу гор, но там, где Лусеро построил дом, в так называемой «Семирамиде», и впрямь дул до утра освежающий ветер. Пониже, у моря, люди маялись всю ночь, как в удушье, поджидая не менее жаркого рассвета. А тут можно было дышать, и, когда рассвело, с раскладушки мирно свисала рука Роселии, постанывавшей во сне, и растрепанная голова Аделаидо.
Старуха разбудила зятя и дочь. Она спала одетой и сейчас оправляла платье и проводила рукой по волосам, словно страшилась, что на них налипла вата из матраса. Жила она не так уж близко, но муж ее ушел чуть не затемно, и она успела к молодым прежде, чем они проснулись.
«Опять эта ведьма!» — подумал зять, возвращаясь к яви, в бледно-розовый утренний свет, нестройное пение петухов и дальние раскаты машин, приступавших к работе.
— Ой, мама! — жалобно возопила дочь, огорченная такой нескромностью.
— Чего-то рано у нас подъем… — проворчал зять, разминая потную спину на жаркой, будто посыпанной песком раскладушке.
— Не хотела вам раньше говорить, — начала старуха, — а теперь скажу, лучше вам знать. Вот что. Она обратилась к Роселии, и та приподняла голову, подперла рукой. — Отец на поезде уехал. Говорит, ему работа есть в больнице святого Иоанна.
— Где это, мама?
— Это главная больница, и еще она называется святого Иоанна Божьего.
— А работа какая? — спросил Аделаидо, беззастенчиво натягивая штаны. Он так разозлился, что ему было не до приличий.
— Больным работать будет.
— Отец будет работать больным?
— Да кем же еще!.. — заметил Аделаидо. Он уже встал и разыскивал лохань, чтобы умыться.
— Наверное, мама хочет сказать — при больных, поправила старуху Роселия, позевывая и выпрастывая грудь из складок узорчатой простыни.
— Нет, больным… — повторила теща, радуясь, что они совсем проснулись.
Аделаидо умылся как следует, обильно поплескал воды на волосы, даже плечи облил и принялся вытирать полотенцем лоб, щеки, затылок, грудь и подмышки.
— Ладно, пусть его, все равно вернется. Он вечно так, ведь ему худо, ноги замучили…
— А вот, верьте не верьте, как раз ноги его и прокормят. Так он мне сказал, когда ехать собрался. Один врач там хочет показать эту самую болезнь. Это не парша у отца, а так, паршичка, клещи ему ноги изъели, их одиннадцать тысяч штук. Он-то сам пьяный всегда, их не вытаскивал и мне не давал, вот у него ноги и распухли, прямо кишат клещи-то!
— Значит, парша у него от клещей да от водки… Что ж, вылечат его или так и будет ковылять на пятках, туку-туку-туку? Сейчас-то не ноги у него, а два банана.
— Насчет леченья — это я не знаю. У него, Аделаидо, болезнь очень редкая — и не воняет так чтоб очень, и не печет, только шкура сходит, вроде бы с рыбы чешуя, гниль да грязь.
— Вечно с отцом что-то стрясется. — Роселия подколола волосы гребнем и бегала по комнате, собирая на стол. Сейчас она остановилась и сказала матери: — Завтракать с нами будешь.
— Нет, я слабительного съела. Пойду уж, а то все раскрадут, воров тут много. Слухи пошли, что в наших краях хорошо платят, понаехали сюда, а толку нет, одни хворобы. Вот и смотрят, где плохо лежит.
Поезда везли на работу несметное количество людей, и поблекшие лица виднелись из-под желтых от солнца шляп. Все молчали, кто курил, кто впал в задумчивость, и никто не глядел на мельканье банановых деревьев, вздымавших к небу лезвия листьев, словно войско, преградившее людям путь к морю.
С этими людьми — с ними, за ними, им в такт — двигались водка, пиво, шлюха, граммофон, газировка, аптека, торгующий платьем китаец, гарнизон хмурых солдат, влюбленный телеграфист; и на земле, где срубленные бананы сменялись домами, выросшими среди кустов и канав, возник поселок. Землю эту выделила компания «Тропикаль платанера».
Все эти люди приходили в себя после дневной жары и, слепые в душной тьме, ощупью, двигались между недостроенными домами, не понимая толком, куда идут. Все эти люди падали в тяжкий сон, разбитые усталостью, и усталость их дурно пахла — ведь она дурно пахнет, когда сильна, воняет самой собой, измолотым телом, страданьем, болью в лопатках, спаньем на голой земле, когда лицо прикрыто шляпой, а грудь — пиджаком, словно кто-то навалился тебе на плечи и обнимает пустыми рукавами, пока ты спишь.
Вдалеке — в темноте все далеко — свеча освещала вход в лавочку китайца или в забегаловку, где продают кофе, хлеб, колбасу, прогорклые шкварки. К такой забегаловке собирались люди, по двое, по трое, по многу, здоровались с продавщицей и просили чегонибудь поесть. Она давала им еду, и они, пригнувшись, шли с тарелкой и чашечкой кофе в темный угол, а там присаживались на корточки. У тех, кто жил тут подольше, глаза даже вечером были какие-то стеклянные и от жары, и от жара. Они уже заболевали. Новоприбывшие были покрепче; они пошучивали, делились воспоминаниями, им хотелось поскорей подцепить стоящую шлюху. А там, в плотной полутьме, обрамленные дверным проемом, маячили златозубые призраки, подманивая прохожих: «Иди сюда, миленький!», «Ко мне, красавчик!», «Нет, ко мне, лапочка!»
Стояла тишина, но тихо не было — шуршала листва на ветках, на молодых побегах, на стволах, отделявшихся от корня над землей и струящихся вверх, словно фонтан, с шумом бьющий выше куста и выше дерева; да и звери осторожно шуршали во тьме, искали прибежища и пищи.
Аделаидо Лусеро, один из надсмотрщиков на плантации «Ла-Марома», позавтракал, когда ушла теща. Сказала, что идет, и ушла, опасаясь, как бы дом не ограбили, пока мужа нету; все ж и Клещеватый на что-то годился, хоть дом сторожил. Итак, Аделаидо позавтракал и сам ушел из дому, а проходя мимо жены, то ли нежно, то ли в шутку примерил ей сомбреро, чтобы не забывала мужа, пока он не вернется.
Широкополая шляпа защищала его от солнца, и были на нем крепкие штаны, краги, куртка с бахромой. Не успел он прибыть на работу, его осадили десятники. Творилось черт-те что. Сперва заговорил один десятник за всех: «А я его как толкну… Что-то он мне не того…» Потом мордатый Сальдивар отвел Аделаидо в сторонку, у него было дело поважнее. Скоро бананы собирать, а людей не хватает. Те, кого выписали с «Эль-Хуте», прибыли не все. Раз-два, и обчелся. Если народу не хватит, он тут ни при чем. Другой десятник, черный Сологайстоа, тоже отозвал Аделаидо, и по той же причине. Рук не хватает, а работа будет бешеная. Черный Сологайстоа сам знал, что выражается точно. Когда собирают бананы, и впрямь начинается лихорадка. Люди как бешеные срывают крюками огромные зеленые гроздья. Дерево — словно зеленый крест, сборщики у его подножья — словно иудеи, которые копьем ли, рукою ли, веревкой пытаются стащить обратившегося в гроздь Христа. Наконец зеленый Христос спускается к ним, а они бережно принимают его, как существо нездешнее, и везут в маленькой повозочке к священному омовению, и кладут потом в стеганный изнутри удобный мешок.