Я понял это немое красноречие и ответил на него улыбкой, полной сострадания и участия. В течение одного мгновения я любовался Жюльеттой; она стояла во всем блеске своей красоты, озаренная светом безоблачного дня, среди узкой, обсаженной цветами аллеи. При виде этой восхитительной картины я не смог удержаться от вздоха.
— Увы, сударыня, я только что совершил очень тяжелое для меня путешествие, Я предпринял его… ради вас одной.
— Сударь! — сказала она.
— Я явился к вам от имени того, кто зовет вас Жюльеттой, — продолжал я. Она побледнела. — Вы сегодня не увидите его.
— Он болен? — тихо спросила она.
— Да, — ответил я. — Не теряйте самообладания, умоляю вас. Он поручил мне передать вам некоторые касающиеся вас вещи, которые известны лишь вам и ему, и верьте, что никогда посланный не был более молчалив и предан.
— Что же случилось?
— А если он не любит вас больше?
— О! Это невозможно! — воскликнула она с легкой, не слишком искренней улыбкой.
Вдруг какой-то трепет пробежал по ее телу, она кинула на меня дикий и быстрый взгляд, покраснела и сказала:
— Он жив?
Боже! Какое страшное слово! Я был слишком молод, чтобы выдержать то выражение, с которым оно было сказано, и растерянно смотрел на несчастную женщину.
— Сударь! Сударь, отвечайте! — воскликнула она.
— Да, сударыня.
— Это правда? О, скажите мне правду, я в силах услышать ее. Скажите! Эта неизвестность мучительнее всякого горя.
В ответ у меня выступили слезы, так непередаваем был голос, произнесший эти слова.
Со слабым криком она прислонилась к дереву.
— Сударыня, — сказал я ей, — вот ваш муж.
— Разве есть у меня муж!
С этими словами она кинулась прочь и исчезла.
— Пора! Обед стынет! — воскликнул граф. — Идемте, сударь.
Я последовал за хозяином дома. Он провел меня в столовую; там, на столе, накрытом со всей той роскошью, к которой приучил нас Париж, был уже подан обед. Было накрыто пять приборов: приборы супругов и их маленькой дочери, мой прибор, который должен был быть его прибором; последним был прибор одного каноника из Сен-Дени, который, прочтя предобеденную молитву, спросил:
— Где же наша милая графиня?
— Она сейчас придет, — ответил граф.
Проворно налив нам супу, он доверху наполнил свою тарелку и с изумительной быстротой опорожнил ее.
— Ого, племянник! — воскликнул каноник. — Будь здесь ваша жена, вы проявили бы больше благоразумия.
— Теперь папе будет нездоровиться, — сказала с лукавым видом девочка.
Вскоре после этого оригинального гастрономического эпизода, в ту минуту, когда граф проворно разрезал поданную дичь, вошла горничная и сказала:
— Месье, мы нигде не можем разыскать мадам.
При этих словах я резким движением поднялся с места, боясь, не случилось ли несчастье. Опасения так живо отразились на моем лице, что каноник последовал за мною в сад. Муж, из приличия, дошел до двери.
— Останьтесь! Останьтесь! Не беспокойтесь! — крикнул он нам.
С нами он, однако, не пошел. Каноник, горничная и я обошли тропинки и лужайки парка, зовя, прислушиваясь и тревожась тем более, что я сообщил моим спутникам о смерти молодого виконта. На бегу я рассказал им, при каких обстоятельствах произошло это роковое событие, и заметил при этом, что горничная чрезвычайно привязана к своей госпоже: она гораздо живее каноника почувствовала тайные основания моего страха. Мы отправились к прудам, мы обшарили все уголки и нигде не нашли графини или хотя бы ее следов. Наконец, на обратном пути, проходя вдоль стены, я услышал глухие, подавленные стоны, доносившиеся из какого-то строения вроде риги. На всякий случай я вошел туда. Мы увидели Жюльетту: движимая отчаянием, она инстинктивно зарылась в сено и, повинуясь чувству неодолимой стыдливости, спрятала в него голову, чтобы заглушить вырывавшиеся у нее ужасные крики. Она рыдала, плакала, как ребенок, но плач ее был более раздирающим, более жалобным, чем плач ребенка. Ничего больше не оставалось у нее в мире. Горничная приподняла свою госпожу — та не сопротивлялась с вялым безразличием умирающего животного. Не зная, что сказать, служанка повторяла:
— Идемте, госпожа, идемте.
Старый каноник спрашивал:
— Да что с ней? Что с вами, племянница?
Наконец с помощью горничной мне удалось перенести Жюльетту в ее комнату, Я настойчиво посоветовал наблюдать за нею и объявить всем, что графиня больна. Затем мы с каноником спустились в столовую. Мы уже довольно давно покинули графа, я вспомнил о нем, только проходя по галерее, и мысленно подивился его равнодушию. Мое удивление еще более возросло, когда я увидел, что граф сидит с философским хладнокровием за обеденным столом: он съел почти весь обед — к великому наслаждению дочери, улыбавшейся при виде того, как отец нарушает все предписания ее матери. Легкая стычка между графом и каноником объяснила мне странную беззаботность этого супруга. Врачи, чтобы излечить графа от какой-то серьезной болезни, название которой ускользнуло из моей памяти, предписали ему строгую диету. А он страдал жестокой прожорливостью, как это часто бывает у выздоравливающих, животная алчность перевесила в нем все человеческие чувства. Я увидел природу во всей ее подлинной реальности, одновременно в двух разных, глубоко различных обличиях, я мог наблюдать комическое рядом с самым ужасным страданием. Вечер прошел печально. Я был утомлен. Каноник напрягал все силы своего ума, чтобы догадаться, почему плакала его племянница. Муж молча переваривал съеденный обед, удовлетворившись довольно смутным разъяснением, полученным от жены через горничную: кажется, графиня объяснила свое состояние одним из обычных женских недомоганий. Все мы легли рано. Лакей повел меня в отведенную мне комнату. Проходя мимо спальни графини, я робко осведомился о том, как она себя чувствует. Узнав мой голос, она попросила меня войти, хотела заговорить со мной; но, не будучи в силах произнести ни слова, она наклонила голову, и я удалился. Несмотря на мучительные чувства, пережитые мною за этот день со всей искренностью юности, утомление от тяжелого пешего перехода взяло свое: я уснул. В поздний ночной час меня разбудил легкий шорох: то порывисто скользнули вдоль железного прута кольца моей занавески. Я увидел, что в ногах моей кровати сидит графиня. Свет лампы, поставленной на стол, ярко освещал ее лицо.
— Да правда ли все это, сударь? — сказала она. — Я не знаю, как смогу я жить после такого страшного удара. Но сейчас я спокойна. Я хочу все узнать.
«Ну и спокойствие!» — сказал я себе, видя пугающую бледность ее щек, оттеняемую каштановыми волосами, слыша глубокий, глухой звук ее голоса, поражаясь тому опустошению, которое произвела скорбь в чертах ее лица. Она уже поблекла, как лист, с которого сбежали последние осенние краски. В ее покрасневших, вспухших глазах, утративших все свое очарование, отражалась лишь горькая, глубокая скорбь: как будто серая туча нависла там, где раньше искрилось солнце.
Не останавливаясь на слишком мучительных для нее обстоятельствах, я безыскусственно описал ей то мгновенно разыгравшееся происшествие, которое отняло у нее ее возлюбленного. Я рассказал ей про первый день нашего путешествия, исполненный воспоминаний об их любви. Она не плакала, она жадно слушала, наклонив ко мне голову, как усердный врач, определяющий болезнь. Я улучил минуту, когда мне показалось, что она до конца открыла свое сердце страданию и хочет окунуться в свое горе со всей той безудержностью, которая рождается из первого пыла отчаяния; тогда я заговорил о тех опасениях, которые волновали бедного юношу перед смертью, и рассказал ей, как и почему возложил он на меня роковое поручение. Мрачный пламень, вырвавшийся из глубочайших недр души, осушил слезы на ее глазах. Как это ни трудно себе представить, но она побледнела еще больше. Я протянул ей привезенные мною письма — они хранились у меня под подушкой. Она машинально взяла их; потом, содрогнувшись, сказала глухим, беззвучным голосом:
— А я-то жгла его письма! У меня ничего не осталось от него. Ничего! Ничего!
Она с силой ударила себя по лбу.
— Сударыня, — сказал я. Она судорожным движением повернулась ко мне. — Я отрезал прядь его волос: вот она.
И я вручил ей этот последний, нетленный остаток того, кого она любила. Ах! Если бы на ваши руки упали те жгучие слезы, которые упали на мои, вы узнали бы тогда, что такое благодарность, когда она так близка от благодеяния! Графиня сжала мои руки в своих.
— Ах! Вы любите! — сказала она придушенным голосом, устремив на меня взгляд, блестящий от лихорадочного возбуждения, взгляд, в котором ее хрупкая радость сияла сквозь мучительное страдание. — Так будьте же вечно счастливы. Да минует вас утрата любимой женщины.
Она не договорила и выбежала со своим сокровищем.