В маленьком городке Ганнибале, в штате Миссури, где я жил мальчиком, все были бедны и не сознавали этого, и всем жилось неплохо, но это как раз понимали все. Общество там делилось на ступени: люди из хороших семей, люди из семей попроще, люди из совсем простых семей. Все знали друг друга и были друг с другом любезны, и никто не важничал слишком заметно; однако грань классового различия была проведена весьма четко, и общественная жизнь каждого класса замыкалась в его рамках. Это была маленькая демократия, где исповедовали свободу, равенство и Четвертое июля{13} - и совершенно искренне. Однако аристократический душок был очень заметен; он был, и никто не видел в этом дурного и не задумывался над тем, что тут есть какая-то непоследовательность.
Я думаю, что такое положение вещей следует приписать тому обстоятельству, что население городка пришло из рабовладельческих штатов и сохранило институт рабства и на новой родине. Мать моя с ее широкой натурой и либеральными взглядами не годилась в аристократки, хотя была ею по воспитанию. Быть может, немногие это знали, потому что тут действовал скорее инстинкт, чем принцип. Внешне это выражалось случайно, а не намеренно, и довольно редко. Но мне было известно ее слабое место. Я знал, что в душе она гордится тем, что Лэмптоны - теперь графы Дэрем - владели родовыми поместьями в течение девятисот лет, что они были хозяевами Лэмптон-Кастля и занимали высокое положение еще в то время, когда Вильгельм Завоеватель{14} переплыл море, чтобы покорить англичан. Я спорил осмотрительно и со смягчающими оговорками, потому что приходилось быть осторожным, вступая на эту священную почву, говорил, что нет никакой заслуги в том, чтобы просидеть на одном участке земли девятьсот лет, особенно с помощью субституций{14}, на это способен любой человек, с умом или без ума; гордиться можно только субституцией, и больше ничем; значит, моя мать попросту происходит от субституций, а это все равно, что гордиться происхождением от закладной.
А вот мои предки - другое дело; они стоят выше, потому что среди них был один предок, некий Клеменс, который и сам кое-что совершил, что принесло ему честь, а мне удовольствие: он был членом суда, который судил Карла I{14} и передал его палачу. Я делал вид, что шучу, но на самом деле не шутил. Я действительно питал уважение к этому предку, и уважение это с годами росло, а не уменьшалось. Он сделал все что мог, чтобы сократить список коронованных бездельников своего времени. Тем не менее я могу засвидетельствовать, что мать моя никогда не заговаривала о своих знатных предках в присутствии посторонних, для этого у нее было достаточно американского здравого смысла. Но с другими Лэмптонами, которых я знал, дело обстояло иначе. "Полковник Селлерс" был Лэмптон и довольно близкий родственник моей матери, и при жизни этого чудака всякий, кто с ним знакомился, первым долгом слышал упоминание о "главе нашего рода", оброненное как бы невзначай, но так неловко, что с течки зрения сценического искусства это было ниже всякой критики. Это, конечно, вызывало вопросы, и для того оно и говорилось, чтобы их вызвать. И тут рассказывалась грустная повесть о том, как наследник Лэмптонов приехал в Америку лет сто пятьдесят тому назад, разочаровавшись в этом жульничестве наследственной аристократии, женился и, удалившись от света в глушь лесов, занялся воспитанием будущих "американских претендентов"{15}, в то время как на родине, в Англии, его считали умершим, а все титулы и поместья перешли к младшему брату, узурпатору, на котором лежала ответственность за несговорчивых и не желающих уступать место узурпаторов наших дней. Полковник всегда говорил с почтительностью придворного о теперешнем претенденте, который ему приходился кузеном, совершенно серьезно называя его "графом" "Граф" был не лишен способностей и мог бы чего-нибудь добиться, если б не этот несчастный случай с его происхождением. Он был кентуккиец и человек, не лишенный здравых понятий, но денег у него не было и зарабатывать их было некогда, потому что все его время тратилось на попытки раздобыть у меня и других родичей средства на то, чтобы провести свою претензию через палату лордов. У него были все документы, все доказательства, и он был уверен, что выиграет дело. И так он промечтал всю свою жизнь, вечно в бедности, порою в самой настоящей нищете, и умер наконец далеко от родины, в больнице; похоронили его чужие люди, которые не знали, что он граф, потому что он ничуть не был похож на графа. Бедняга подписывал свои письма "Дэрем", и в них он, бывало, упрекал меня, зачем я голосую за республиканцев: это, видите ли, не аристократично и, следовательно, не по-лэмптоновски. И тут же приходило письмо от какого-нибудь ярого демократа-виргинца, родственника со стороны отца, который жестоко разносил меня за то же самое, но на том основании, что республиканцы - партия аристократическая, и недостойно потомка цареубийцы связываться с этими скотами. Бывало, иной раз я доходил до желания совсем не иметь предков, столько от них было неприятностей.
Как я уже говорил, мы жили в рабовладельческом округе, и до уничтожения рабства моей матери приходилось соприкасаться с ним изо дня в день в течение шестидесяти лет. И все же, как она ни была добросердечна и сострадательна, мне кажется, она едва ли сознавала, что рабство есть неприкрытая, чудовищная и непростительная узурпация человеческих прав. Ей ни разу не пришлось слышать, чтобы его обличали с церковной кафедры, наоборот - его защищали и доказывали, что оно священно, тысячи раз; слух ее привык к библейским текстам, оправдывавшим рабство, а если и были другие, отрицавшие рабство, то пасторы о них умалчивали; насколько ей было известно, мудрецы, праведники и святые единодушно утверждали, что рабство справедливо, законно, священно, пользуется особым благоволением божиим, а рабам следует благодарить за свое положение денно и нощно. По-видимому, среда и воспитание могут произвести совершенные чудеса. В большинстве случаев наши рабы были убежденные сторонники рабства. Без сомнения, то же происходит с гораздо более развитыми умственно рабами монархии: они признают и почитают своих господ, монарха и знать и не видят унижения в том, что они рабы, рабы во всем, кроме названия, и менее достойны уважения, чем наши негры, если быть рабом по доброй воле хуже, чем быть рабом по принуждению, - а это несомненно.
Впрочем, в рабстве округа Ганнибал не было ничего, что могло бы побудить к действию дремлющие инстинкты гуманности. Это было благодушное домашнее рабство, а не зверское рабство плантаций. Жестокости были очень редки и отнюдь не пользовались популярностью. Делить негритянскую семью и продавать ее членов разным хозяевам у нас не очень любили, и потому это делалось не часто, разве что при разделе имения. Не помню, чтобы я видел когда-нибудь продажу рабов с аукциона в нашем городе; подозреваю, однако, что виною этому то, что такой аукцион был обычным, заурядным зрелищем, а не из ряда вон выходящим и запоминающимся. Я живо помню, как видел однажды человек десять чернокожих мужчин и женщин, скованных цепью и лежавших вповалку на мостовой, - в ожидании отправки на Юг. Печальнее этих лиц я никогда в жизни не видел. Скованные цепью рабы представляли, должно быть, редкое зрелище, иначе эта картина не запечатлелась бы в моей памяти так надолго и с такой силой.
"Работорговца" у нас все ненавидели. На него смотрели как на дьявола в человеческом образе, который скупает и продает беззащитных людей в ад, потому что у нас и белые и черные одинаково считали южную плантацию адом; никаким более мягким словом нельзя было ее описать. Если угроза продать неисправимого раба "в низовья реки" не действовала, то ничто уже помочь не могло - дело его было пропащее.
Обычно принято думать, что рабство неизбежно ожесточало сердца тех, кто жил среди рабов. Думаю, что такого влияния оно не имело, - если говорить вообще. Думаю, что оно притупляло у всех чувство гуманности по отношению к рабам, но дальше этого не шло. В нашем городе не было жестоких людей - то есть не больше, чем можно найти в любом другом городе тех же размеров в любой другой стране; а насколько мне известно по опыту, жестокие люди повсюду очень редки.
1897-1898 гг.
[РАННИЕ ГОДЫ]
...Вот это и все о былых годах и новоанглийской ветви Клеменсов. Второй брат обосновался на Юге и отдаленным образом виновен в моем появлении на свет. Он получил свою награду несколько поколений назад, какова бы она ни была. Он уехал на Юг со своим закадычным другом Фэрфаксом и поселился вместе с ним в Мэриленде, но впоследствии переехал дальше и зажил своим домом в Виргинии. Это тот самый Фэрфакс, чьим потомкам предстояло пользоваться любопытной привилегией - стать английскими графами, рожденными в Америке. Основателем династии был Фэрфакс кромвелевских времен{17}, военачальник парламентского рода оружия. Графство весьма недавнего происхождения перешло к американским Фэрфаксам, так как в Англии не оказалось наследников мужского пола. Старожилы Сан-Франциско помнят "Чарли", американского графа середины шестидесятых годов - десятого лорда Фэрфакса по Книге пэров Берка{17}, - занимавшего какую-то скромную должность в новом рудничном городке Вирджиния-Сити в штате Невада. Он ни разу в жизни не выезжал из Америки. Я знал его, но не близко. Характер у него был золотой, и в этом заключалось все его состояние. Он отбросил свой титул, дав ему передышку до тех времен, когда его обстоятельства поправятся настолько, чтобы стать созвучными с титулом; но времена эти, думается, так и не настали. Он был человек мужественный и по натуре не чуждый великодушия. Выдающийся и весьма вредный подлец по фамилии Фергюссон, вечно затевавший свары с людьми, которым он в подметки не годился, однажды затеял ссору и с ним - Фэрфакс сбил его с ног. Фергюссон поднялся и ушел, бормоча угрозы. Фэрфакс никогда не носил с собой оружия, не стал носить и теперь, хотя друзья предупреждали его, что Фергюссон по своему вероломному нраву рано или поздно наверняка отомстит каким-нибудь подлым способом. В течение нескольких дней ничего не произошло; потом Фергюссон поймал графа врасплох и приставил револьвер к его груди. Фэрфакс вырвал у него револьвер и хотел было застрелить его, но тот упал перед ним на колени, просил и умолял: "Не убивайте меня. У меня жена и дети". Фэрфакс был вне себя от ярости, но эта мольба тронула его сердце. Он сказал: "Они-то мне ничего не сделали", - и отпустил негодяя.