Менев оказался на несколько дюймов выше Сергея, его добродушное по-детски розовое лицо с темными глазами выглядывало из-под густой щетки коротко стриженных волос, усы льняными прядями свисали по обе стороны пухлых губ. Он отвел гостя в большую беседку из дикого винограда и предложил присесть. Они некоторое время потолковали, как принято, на общие темы, потом появилась Наталья, протянула Сергею руку и пригласила его пройти в дом. Там его встретили те же порядок и аккуратность, хотя, судя по обстановке в целом, с тех пор как господин и госпожа Меневы справили свадьбу, никаких кардинальных реформ здесь больше не предпринималось, а отдельные вещи бесспорно достались в наследство от дедовских времен. В гостиной стояла мебель, какой пользовались еще в конце сороковых годов — обтянутые синей в цветочек камчатой тканью кресла и горка, наполненная массивным столовым серебром — по стенам висели зеркала и картины, на одной из которых была изображена горделивого вида дама периода позднего рококо в отороченной мехом hongroise,[6] современница, вероятно, еще Марии-Антуанетты. На каминной полке высились большие часы. На круглом циферблате их можно было увидеть весело играющую в бадминтон группу кавалеров и дам в духе Saxe galante.[7] Позолоченный маятник был сделан в виде окруженного солнечными лучами лица с довольно угрюмым выражением.
— Эти часы, — объяснил Менев, — если можно так выразиться, — мой оракул. Вместо того чтобы просто отбивать время, они каждый час исполняют разные музыкальные фрагменты, они понимают все, что происходит в доме, и, когда требуется, сообщают об этом. Мне достаточно прислушаться к тому, какую именно мелодию они играют, и по ней я тотчас же узнаю, как обстоят дела.
В этот момент в гостиную вошла госпожа Аспазия Менева, дородная брюнетка среднего роста с обыкновенным лицом и постоянно удивляющимся чему-то взглядом. Ей было чуть больше сорока. Едва Сергей собрался представиться, как на пороге возникла ее сестра Лидия, незамужняя барышня тридцати шести лет, которая, однако, благодаря сдобному ослепительно белому телу и увенчанному пышными пепельно-русыми косами лицу производила впечатление скорее расцветающей женщины, нежели отцветшей девушки. Она с любопытством взглянула на гостя из-под полуопущенных век, неторопливо подошла ближе и с полновесной ленивостью опустилась напротив него в кресло. Вслед за ней просеменил откормленный мопс с бесстыжей физиономией и большим черным пятном на лбу. Недоуменно бросив на Сергея не очень любезный взгляд, он с ворчанием, более напоминающим мурлыканье кошки, улегся у ног хозяйки.
Вот дверь отворилась снова, и в сопровождении брата Натальи, Феофана, в комнату вплыла двоюродная бабушка, Ивана Менева.
Редко случается, чтобы брат и сестра были так не похожи друг на друга, как дети Меневых. Феофан смотрелся настоящим молодым цыганом. Ему едва только минуло восемнадцать лет, однако этот среднего роста стройный юноша обладал железной мускулатурой античного борца. Исключительно смуглое лицо его было наделено симпатичными и привлекательными чертами. Но хотя черные как смоль волосы длинными локонами ниспадали до самых плеч, над верхней губой у него легкой тенью пробивался лишь нежный, темный пушок. Феофан рассыпался в комплиментах перед гостем и договорился до того, что по сравнению с ним сам он-де всего лишь заурядный крестьянский парубок, за каковое высказывание удостоился весьма укоризненного взгляда со стороны исполненной достоинства двоюродной бабушки, Иваны Меневой.
Вышеозначенная особа, хотя ей перевалило уже за восемьдесят и она всю жизнь оставалась незамужней, сохраняла в своем облике загадочное очарование тех дам минувшего века, которые с помощью соблазнительных мушек и веера правили миром и при этом, не теряя грации, производили на свет и воспитывали по десять-двадцать детей. Она еще видела Наполеона, императора Франца[8] и царя Александра I и танцевала полонез с Понятовским.[9] Она была маленькой, и с каждым днем становилась все меньше. Тело этой почтенной свидетельницы былого великолепия, особенно шея, руки и окаймленное уже до снежной белизны поседевшими волосами лицо теперь были словно из коричневой помятой бумаги. Ее никогда не видели иначе как в верхней юбке из черного шелка, в белом чепце и в любезном расположении духа.
Едва устроившись в кресле рядом с Сергеем, она с доверительной сердечностью сразу взяла его руки в свои. И заговорила о его дедушке с бабушкой, об отце, о матери, а затем поведала о блестящей жизни в Варшаве незадолго до похода нового Цезаря на Москву. Она, очевидно, хотела показать этим, что тоже живала в большом свете. И, лишь вдоволь выговорившись, принялась расспрашивать гостя о Париже и Риме. Лондон ее не интересовал…
Сергей наконец попрощался, и все семейство Меневых в полном составе отправилось провожать его до коляски. Когда та сворачивала за угол, на него из-за живой изгороди обрушился целый ливень цветов, он с удивлением повернул голову, однако не смог никого обнаружить до тех пор, пока звонкий смех не выдал прелестную фею.
— Благодарю вас, сударыня, — крикнул он, однако Наталья не показалась ему на глаза и ничего не ответила.
С той поры Сергей стал часто бывать в Михайловке и всякий раз дивился все больше. Железная дорога и телеграф не существовали для этих людей, они жили в стороне от сегодняшней суеты в каком-то золотом веке. С соседями они общались мало или не общались вовсе, лишь изредка принимая у себя гостей; им, похоже, вполне хватало самих себя. Они были людьми простыми, добрыми, уживчивыми, невзыскательными и во всех отношениях умеренными и бережливыми. Ни в чем не ощущалось недостатка в Михайловке, однако и излишеств не наблюдалось. Дамы вполне обходились без дорогих парижских туалетов, здесь спокон веку не устраивалось званых пиров и балов, и ни один из Михайловских насельников, за исключением двоюродной бабушки, никогда не бывал в театре.
В этом доме не знали других игр, кроме домино, здесь никогда не звучала ложь или брань, никогда не говорилось худого слова о других; даже картины, которые здесь висели, и немногочисленные книги, которые здесь читались, были такого рода, что не могли оскорбить чувств и самого взыскательного моралиста.
В лучшем случае одна из дам иной раз садилась за фортепьяно, или господин Винтерлих, друг дома, исполнял что-нибудь на флейте. Изредка указанный господин соглашался еще и спеть песню. Кроме того, вчетвером перекидывались порой в марьяж, но это случалось только в ту пору, когда забивалась свинья и изготавливалась свежая колбаса.
Главное же достоинство Менева, как галицийского дворянина, заключалось в том, что он не делал долгов и даже не клал деньги в сберегательную кассу. Он был воплощением порядка. Его настольной книгой была старинная «Orbis pictus»,[10] он перелистывал ее время от времени, рассматривая гравюры, и потом, как правило, в заключение говорил:
— По этой книге, если захотеть, можно бы даже латынь выучить.
Его евангелием была газета; впрочем, читал он ее только по воскресеньям, но тогда уж всю подборку номеров за неделю по очереди и от первой буквы до последней. Таковая манера чтения иногда приводила к конфузу: он сообщал навещавшим его людям важные новости, о которых те знали еще неделю назад. Впрочем, обстоятельство это, надо заметить, нисколько не отравляло Меневу жизни.
Аспазия была верной супругой, хорошей матерью и образцовой хозяйкой. Она вставала еще затемно и вечером была рада, когда могла, наконец, присесть. Вот уже двадцать лет она носила одну и ту же кацавейку. Читала она только зимой, да и то лишь свою поваренную книгу, и ничего более. Наталья и Феофан искренне любили друг друга; в их отношениях не наблюдалось и следа зависти и ревности, какие обыкновенно возникают между сестрой и братом. Они никогда не ссорились. Феофан посещал гимназию в окружном городе, снимая там комнату у Винтерлиха, которого Менев, похоже, считал прирожденным наставником. Нынче юноша проводил каникулы дома, однако и здесь прилежно занимался науками, особенно психологией и логикой. Для него Господь не сотворил девушек. Он на них даже не глядел. Их перемигивания, их смех, их непоседливость и поминутные поцелуйчики между собой раздражали его. Он с презрением отвергал также любые спиртные напитки и испытывал отвращение ко всему, что хоть как-то напоминало споры. Любое чужое мнение встречало с его стороны вежливое внимание, а собственное он высказывал скромно и безо всяких претензий. Он ни разу не бывал в ресторане. На его взгляд, не существовало ничего, чем мог бы заниматься осознающий свое достоинство человек, кроме науки и поэзии. К родителям он питал глубокое почтение, ко всем остальным людям относился с любовью и предупредительностью. Он был столь учтив, что учтивость эта нередко ставила его в крайне затруднительное положение.