И от слова Анна Марковна немедленно переходила к примерам, которых знала немало.
– А ты вот попробуй-ко с лаской к нему подойти, к тому, которого ты душегубом-то называешь, так и увидишь, как его, сердечного, от душевной-то муки перевертывать начнет!
– А вы, верно, пробовали, Анна Марковна?
– Пробовала, сударь, не хвастаясь скажу: не однажды пробовала. Был, я тебе расскажу, у нас в здешнем остроге большой грешник перед богом, Василий Топор назывался. Сколько этот Васютка душ христианских безовременно сгубил – так это и сказать невозможно. Читали это, читали, как на эшафот-то его вывели – даже и на народ-то словно бы страх напал! А он стоит этак, руки назад к столбу связамши, и даже в лице нисколько не изменился! И начали его полысать… Я сама тут, мой друг, была, и хоть мне не впервой эти страсти человеческие видеть, однако и я удивилась, какую он в своем сердце, даже под плетьми, отвагу сохранил! Только ворочаюсь я с торговой-то площади домой, словно пьяная, и думаю: «Господи! да неужто ж есть на свете такой человек, который не видел бы лица твоего!» И решилась я тогда же пойти к нему в больницу и утешить его…
Анна Марковна останавливалась и несколько мгновений не могла продолжать от волнения.
– Вот и пришла я к нему в больницу… Много ли, мало ли говорили мы между собой, – не мудреные, мой друг, наши речи! – только стал он понемногу смягчаться. «Васенька! – говорю я, – сердце у тебя, друг мой, горячее, укроти ты его, утоли ты вредную строптивость свою!» Посмотрел он на меня, и словно как бы в первый раз ему в голову что пришло. «Не стерпел ты уз своих тесных, говорю, в лесах да по дорогам горе свое большое разнести захотел!» – «Не стерпел», – прошептал он. «А ты бы, говорю, подумал, какие узы другие-то христиане терпят; может, горше твоих!» – «Горше», – говорит. И вижу я, стал он напруживаться, и пот по нему проступать начал. И вдруг он хлынул. Только какая это горесть, друг мой, была, я даже выразить тебе это не могу! Уж не то что плачет или рыдает, а просто криком кричит!.. И мучится… и мучится… Так мне после этого пятна-то, которые у него на щеках да на лбу напятнаны были, краше честного девичьего румянца показалися!
Признаюсь откровенно, когда я выслушал этот рассказ, из глаз моих полились невольные слезы. Мне почуялось, что я вдруг сделался чище и лучше, нежели был прежде, и что, за всем тем, я и пяди не стою этой простой и милой женщины, которой голос, точно горнило всеочищающее, умеет проникать в самые темные тайники души и примирять с совестью самые упорные и закаленные натуры.
– Так вот как насмотришься этаких примеров, – продолжала она, – так и посовестишься сказать про человека: вот вор! а этот вот убийца! Ведь и убийце Христос сердце растворил, ведь и в ад он, батюшка, сходил… а мы!
Давно нет уж на свете Анны Марковны, но я до сих пор благословляю ее память. Я убежден, что ей я обязан большею частью тех добрых чувств, которые во мне есть. Я мог бы привести здесь много разговоров, которыми мы коротали с нею долгие зимние вечера; я мог бы рассказать, как она учила детей идти прямою и честною дорогой и даже под страхом смерти не сворачивать с нее, но предпочитаю возвратиться к этому предмету в особом рассказе.[4]
Скончалась она тою самою «крестьянскою» смертью, о которой столько раз говорила и которой сильно желала. В один из теплых, весенних дней, возвращаясь из церкви, она промочила ноги и простудилась. Вечером я ее еще видел, и хотя тут был лекарь, который запрещал ей говорить, но такая уж она была словоохотливая старушка, что удержаться никак не могла. На другой день утром я узнал, что Анна Марковна уснула…
Марк Гаврилыч жив и до сих пор, но от старости уж ничего не говорит, а только все плачет. Сережа, старший внук, достиг двадцати лет и управляет дедушкиным капиталом, которого, за добродетель Анны Марковны, набралось очень довольно. Часто проходя мимо знакомого дома об трех окошках, я видел, как в одном из них улыбалось личико хорошенькой мещаночки, добрым выражением своим напоминавшее лицо покойной тетеньки. Я знал, что это личико принадлежит жене Сережи и что в доме все счастливы, как будто живет еще в нем и приголубливает всех и каждого вечно любимая тень Анны Марковны.
Добрая душа. Впервые – журн. «Отечественные записки», 1869, № 3.
Рассказ «Добрая душа», как и рассказ «Годовщина», связан с воспоминаниями Салтыкова о вятской ссылке, с ее двадцатой годовщиной.
Образ героини рассказа – Анны Марковны Главщиковой восходит к одной из вятских знакомых Салтыкова. Ранее она была выведена в «Губернских очерках» под именем Пелагеи Ивановны. Влияние этой «доброй души» на свое духовное развитие Салтыков всегда оценивал очень высоко. Горестные монологи Анны Марковны о крестьянской доле (перекликающиеся с речами Якима Нагого в «Кому на Руси жить хорошо» Некрасова) звали передовую молодежь проникаться нуждами и страданиями народа и обращаться к нему со словами правды о его положения и истинных интересах. Облик и миросозерцание простой женщины, возвысившейся в своей «работе мысли» до понимания социальной обусловленности нравственной жизни человека, убеждал читателя-друга в возможности и успешности революционно-просветительной работы в народе.
С. Д. Гурвич-Лищинер
…в той трущобе, о которой вам недавно рассказывал… – то есть в Вятке – см. «Годовщина».
…в своем роде «узник», хотя и хожу каждый день на службу в губернское правление… – Ссылка Салтыкова сопровождалась переводом его из петербургской канцелярии военного министра в чиновники вятского губернского правления.
…есть такие ответы … Но как могла дойти до них простодушная мещанка города Крутогорска? – Речь идет о «теории невменяемости», невиновности отдельного человека в преступлениях – следствиях ненормального устройства общества.
…я мог бы рассказать, как она учила детей идти прямою и честною дорогой… но предпочитаю возвратиться к этому предмету в особом рассказе. – Этот замысел не был осуществлен.