Он не знал, ответил он в конце концов или нет. Не знал, говорил ли кто из окружающих. И вот снова зазвучал глубоко волнующий голос, высокомерное, капризное лицо было обращено к нему.
— Вам нравится мое кружево? — спросила она. — Это трофеи фельдмаршала Альба, взятые им триста лет назад не то во Фландрии, не то в Португалии.
Гойя не ответил.
— Так что же нашли вы во мне нового? — опять спросила она. — Вы писали мой портрет и как будто должны были бы меня изучить.
— Портрет не удался, — вырвалось у него. Его голос, обычно сочный и гибкий, прозвучал хрипло и неподобающе громко. — И лица на шпалерах — это так, ради забавы. Я хотел бы сделать новую попытку, донья Каэтана.
Она не сказала ни «да», ни «нет». Она смотрела на него, матово светящееся лицо было равнодушно, но темные с металлическим блеском глаза глядели на него в упор. Несколько мгновений глядела она так на него, и целую вечность — эти несколько мгновений — они были одни в полном гостей зале.
Но она тотчас же разрушила чарующее уединение, заметив вскользь, что в ближайшее время не располагает досугом для сеансов. Она занята постройкой и отделкой загородного дома в Монклоа. Об этом ее проекте много говорили в Мадриде; герцогиня, желая перещеголять казненную королеву Франции, хотела построить свой Трианон, небольшой замок, где могла бы при случае провести несколько дней со своими личными друзьями, а не с друзьями семьи.
И тут же заговорила в прежнем тоне.
— А пока вы, может быть, нарисуете мне что-нибудь, дон Франсиско? — спросила она. — Например, для веера? Может быть, вы нарисуете мне «El abata y la maia»? — Она имела в виду «El fraile y la maja» — «Монах и девица», интермедию Рамона де ла Крус, смелую небольшую пьесу, запрещенную для публичного представления и негласно поставленную на любительской сцене.
Герцогиня Альба попросила придворного живописца Франсиско де Гойя разрисовать ей веер. В этом не было ничего необычного, дамы часто заказывали художникам веера; донья Исабель де Фарнесио была известна своей коллекцией больше чем в тысячу вееров. Ничего особенного не произошло. И все же у окружающих было такое чувство, словно они присутствуют при вызывающем, непозволительном зрелище.
«Бедный дон Франсиско», — думала оставшаяся в зале старая маркиза. Перед ее внутренним взором стояла картина Рубенса, которую они только что видели в галерее: Геркулес, послушно взявший прялку Омфалы. Старая дама была строга насчет приличий, но не осудила художника — кстати, единственного не дворянина здесь, в обществе грандов — за то, что он так неучтиво оставил ее. Она не осуждала и свою невестку за то, что та придумала себе такое рискованное, такое бесцеремонное развлечение. Она понимала донью Каэтану, она сама пожила в свое время и любила жизнь. Ее сын изнежен и слаб: чтобы напоить тонкую струйку его жизни, нужна многоводная река. Хорошо, что рядом с ним такая женщина, такой женщине можно многое простить. Знатные испанские роды скудеют: мужчины становятся все утонченнее, все слабее; если в ком и осталась еще сила, то только в женщинах, — вот хотя бы в этой, в жене ее любимого сына, которая сейчас так вызывающе дерзко и грациозно играет с придворным живописцем, одним из немногих настоящих мужчин в Испании.
Сам герцог Альба тоже следил большими задумчивыми глазами за игрой, которую его жена вела с художником. Вот он сидит здесь в зале, он, дон Хосе Альварес де Толедо, тринадцатый герцог Бервик и Альба, одиннадцатый маркиз де Вильябранка, носитель многих других титулов: из ста девятнадцати грандов королевства только два равны ему по знатности рода, он осыпан всеми благами этого мира. Вот он сидит здесь, утонченный, благородный, необыкновенно изящный, и его совсем не тянет вмешиваться в судьбы мира, на что ему дают право происхождение и присоединенное имя — великое, гордое, грозное имя герцогов Альба, имя, которое и поныне вызывает во Фландрии трепет. Нет, этот Альба устал от собственного величия и от дум о сложностях жизни, у него нет желания ни предписывать, ни запрещать другим. Действительно счастлив он только, когда слушает музыку или играет сам. Если дело касается музыки, тут у него находятся силы: он смело пошел наперекор воле короля, когда тот отказался субсидировать оперу в Колисео дель Принсипе: не побоявшись бросить королю вызов, он на свои средства содержал оперный театр до тех пор, пока не последовало высочайшее запрещение. И вот он сидел и смотрел, как его красавица жена завлекает художника. Он сознавал, что у него мало сил, что Каэтану влечет к дону Франсиско — к художнику и мужчине. Его, своего мужа, герцогиня любит, но он прекрасно понимал, что в любви ее больше жалости: ни разу не одарила она его таким взглядом, каким смотрела сейчас на дона Франсиско. Тихая грусть охватила его. Вот останется он один, возьмет свою скрипку и Гайдном или Боккерини омоет душу после «Мученической кончины Марии-Антуанетты» и всего, что было потом. Он почувствовал на себе озабоченный, нежный взгляд матери и с едва заметной улыбкой оглянулся на нее. Они без слов понимали друг друга, она знала: он разрешает женщине на возвышении вести свою игру.
Гойя, стоявший на возвышении, убедился, что герцогиня Альба уже забыла о нем. Он знал, что в этот вечер она уже не посмотрит на него. И он ушел неприлично рано.
Неприветливая январская ночь, какие бывают в Мадриде, встретила его негостеприимно — ветром и потоками дождя вперемежку со снегом. Его ждал экипаж с ливрейными лакеями: придворный живописец не мог явиться иначе на вечер к герцогине Альба. Но, к удивлению слуг, он отослал карету. Он предпочел отправиться домой пешком, даже не подумав — хотя и был очень бережлив, — что могут пострадать башмаки и шелковый цилиндр.
Безумным, заманчивым и страшным представало перед ним ближайшее будущее. Всего два дня назад он написал в Сарагосу своему другу Мартину Салатеру, что теперь, наконец, его жизнь вошла в колею, и это была правда. Кончились ссоры с женой Хосефой; он радуется на детей, которых она ему родила, правда, в живых остались только трое, зато это славные, здоровые дети. Брат его жены, несносный Байеу, первый живописец короля, больше не поучает его, как работать и жить, — они помирились; к тому же Байеу сильно страдает желудком и долго, конечно, не протянет. Да и любовные интриги не занимают его так, как прежде; Пепа Тудо, с которой он живет уже восемь месяцев, женщина рассудительная. Тяжелый приступ болезни, случившийся с ним год назад, миновал, и теперь он глохнет, только когда сам того хочет. И денежные дела идут неплохо. Их величества при каждом удобном случае выказывают ему свое благоволение, так же как и дон Мануэль, герцог Алькудиа, фаворит королевы. Вся мадридская знать, все богачи добиваются, чтоб он написал их портреты. «Приезжай поскорей, сердечный друг Мартин, — закончил он письмо, — и полюбуйся, как благоденствует твой неизменный друг, твой малыш Франчо, Франсиско де Гойя-и-Лусиентес, член Академии и придворный живописец». В начале и в конце письма он начертил кресты, чтобы не сглазить счастье, а в приписке попросил друга поставить пресвятой деве дель Пилар две толстые свечи, чтоб она сохранила его счастье.
Но кресты и свечи не помогли; того, что было два дня назад, уже нет. Женщина на возвышении все перевернула. Блаженством было чувствовать на себе взгляд больших, отливающих металлическим блеском глаз и видеть капризное, надменное лицо. Новая жизнь переполняла его. Но он знал: за то, что хорошо, — платят, и чем оно лучите, тем дороже. Он знал, эта женщина не достанется ему без борьбы и страданий, ибо человек окружен злыми духами, окружен всегда: стоит позабыться, неосторожно предаться мечтам и желаниям, — и со всех сторон налетят демоны.
Раньше он видел не то, что надо. Он сделал из нее капризную куклу. Между прочим, она была и такой, но другого, что было в ней, он не увидел. А ведь он и тогда уже был неплохим художником, во всяком случае, лучше многих, и тех двоих тоже, что выше его рангом при дворе, — лучше Байеу и Маэльи. Может быть, они больше учились у своего Менгса, дольше вчитывались в Винкельмана, но глаз вернее у него, а учился он у Веласкеса и у природы. И все же раньше он был маляром. Он видел в человеке только то, что ясно, что отчетливо, а то многоликое, смутное, что есть в каждом, то угрожающее — вот этого он не видел. Писать по-настоящему ой начал только в последние годы, вернее только в последние месяцы после болезни. Дожил до сорока с лишним и только теперь понял, что значит писать. Но теперь он это понял, теперь он работает, не пропуская ни одного дня, работает часами. И надо же, чтобы на его пути стала эта женщина! Необыкновенная женщина, и то, что ему суждено, — необыкновенно; она принесет ему много хлопот, и отнимет время, и отвлечет его от работы; и он клял себя, и ее, и судьбу, ибо знал, что ему предстоит заплатить за эту женщину такой дорогой ценой.