рюмку и кисло сказал:
— Ты давай один, неохота сегодня.
Сестра долго пропадала на кухне, потом явилась с горячей сковородкой, но сама есть не стала, и Толик тоже не стал, только расковырял котлету вилкой. Антон попробовал развеселить хозяев, рассказал, как весной ездил на охоту и провалился по шею в бочажину, потом хлопнул еще одну стопку — за процветание семьи родичей, но торжественного ужина в честь его приезда явно не получалось, и он смирился, поплелся за Толиком к телевизору.
В десять легли спать. Антону постелили в проходной комнате на диван-кровати. Матрац был поролоновый, жесткий, но простыня скользко отдавала чистотой, растянуться на ней было приятно, и Антон не заметил, улеглись ли хозяева, — тотчас уснул.
Проснулся он невзначай, будто его толкнули, и не сразу понял, где находится. Рядом медленно плыли оранжево-золотистые рыбы, и водоросли неестественно зеленого цвета делили их на пары и тройки, а в стороне толпились пузырьки воздуха. Антон наконец сообразил, что видит аквариум, и в нем горит лампа, даже ночью горит, чтобы рыбы не заблудились среди водорослей. Он перевел взгляд на стеклянную дверь балкона — там темнела листва, а за ней, будто в другом аквариуме с невидимыми стенками, светился фонарь. «Ишь как тут ночь расцвечивают, в Москве», — с осуждением подумал Антон и вдруг услышал у себя над головой приглушенный голос. Понял, что это из-за двери, из спаленки, и приподнялся на подушке.
— Он же проснется, тише, — укорял голос Толика.
— Ну и пусть! — оборвала Томка. — Все равно узнает. Я не боюсь.
— Храбрая что-то стала… А о Лельке подумала?
— Подумала! Побудет у твоих, а потом я ее заберу.
— Ты меня-то сначала спроси, может, я еще не отдам.
— Суд решит…
Стало тихо, и, как Антон ни напрягался, больше ничего не услышал.
Долетевшее сквозь дверь сразу не поразило его, он даже подумал, что это неприлично — лежать ночью с открытыми глазами и подслушивать, о чем говорят в постели муж и жена. И тут наконец до него дошло, что разговор идет как раз о том, чтобы им не быть мужем и женой — сестре и зятю, и разговор такой у них, быть может, уже не первый, возможно, ставят последние точки, и обсуждать, собственно, нечего, вот и повторяют говоренное вчера и позавчера, чтобы помучить друг друга.
«Вовремя явился, — оценил Антон свое положение. — Со списочком и за мотоциклом… Вот дураки!»
В небе за окном чуть пробивался рассвет, тихо бормотал моторчик в углу, и рыбы, как днем, плыли и плыли в лучах лампы, но комната с расставленными кое-как стульями, с чемоданом в углу, со съехавшим с дивана одеялом упорно хранила ночной, нереальный вид, и от этого услышанное и понятное в его тревожной сути не представлялось Антону определенно свершившимся, словно он проснулся и вспоминает неприятный сон.
Он натянул одеяло и повернулся на другой бок. Во дворе к магазину подъехала машина, шофер никак не мог подать задним ходом к дверям, и кто-то негромко подсказывал ему: «Лево, лево». Потом стали кидать ящики, звуки раздавались размеренно, похожие на хлопки, и глаза сами закрывались, потянуло в дрему.
Оттого Антон и не разобрал, когда за дверью снова заговорили. Приподнялся над подушкой, но этого и не требовалось — спор Томки с Толиком шел в полный голос.
— Я люблю его, слышишь! Люблю! И он…
— А что же раньше было? За меня-то зачем пошла? Чтобы московскую прописку получить?
— Негодяй!.. До чего же ты ничего не понимаешь!
Томка заплакала. Антону стало не по себе. Посветлевшее небо почти совсем вернуло комнате дневные очертания, а всхлипывания сестры за тонкой стенкой окончательно убедили, что все происходящее не сон и что на ближайшие дни, по крайней мере, уже не вернешь ни спокойно-доверительных отношений с родичами, ни уверенности в разрешении собственных забот. Больше того, с рассветом в его собственную, Сухарева, жизнь входила новая и трудная забота, от которой можно было и отмахнуться, но он бы никогда не позволил себе такого.
Слова Толика о московской прописке больно ужалили — у пензяков своя гордость, и за сестру следовало заступиться. А зятя Антон не только уважал, но и любил, вообще считал, что как муж он для Томки предел, наивысший возможный жизненный шанс. Да и то, что расторжения брака требовал не Толик, а Томка, вроде бы уличало в неверности и его, Антона. Ставилось под сомнение жившее в многочисленных, рассеянных по России семьях Сухаревых убеждение, что, несмотря на спутники, сборные дома, транзисторы и прочие новшества века, принимать решения, выходящие за пределы обыденного меню, может мужчина, муж, а женщина в роду Сухаревых имеет право лишь на одно решение — чьей женой стать раз и навсегда. Антон гордился, что он Сухарев, и Томка, бросая вызов Толику, бросала вызов и ему, Антону.
Вот как сложно все выходило! Захотелось встать, открыть дверь в спальню и оборвать сестру, чтобы не блажила. Так бы он оборвал свою Аню, и с сестрой так поступал, командуя в большом и малом, когда они росли вместе, и лишь годы, проведенные врозь, Томкина нынешняя жизнь и присутствие Толика мешали поступить так, как Антон хотел, как считал правильным.
И на грех еще, за стеной опять все утихло, даже Томкины всхлипывания, — оставалось лежать, смотреть в совсем уже заголубевшее небо и думать, перебирать в памяти прошлое, выискивать, что же могло привести к этой вздорной, бессонно-тревожной ночи.
В первый после училища отпуск Антон заявился, как водится, домой, в Пензу. С Аней он уже зарегистрировался, она была в положении, располневшая и пугливая, гулять выходила только во двор, в крохотный цветничок под окнами, и подолгу шепталась со свекровью, еще по письмам Антона, еще по фотокарточкам с лаской признавшей невестку и теперь прочно взявшей ее под свое покровительство. Антон носился по городу, разыскивал школьных приятелей и возвращался домой, по понятиям Сухаревской семьи, поздно, то есть когда вечер переваливал за десять часов. Однажды, сидя в такое время в кухне и доедая согретый матерью ужин, он вдруг спросил, словно