— Мирты! Где мирты? Дайте же нам мирты! Нужно заблаговременно сплести венок и навязать кучу букетиков, целую кучу!
Коньцова, поминутно с тревогой посматривавшая на младшую сестру, выручила ее и сама повела дружек в боковушку. Через минуту девушки вышли оттуда с двумя миртовыми деревцами и с торжествующим видом понесли, их в горницу. Салюся, прижавшись к стене, стояла в сенях с пустой корзиной в руке, провожая взглядом габрысевы мирты; потом бросила корзину и, выскользнув во двор, побежала к усадьбе Габрыся. Но ей не пришлось далеко бежать. Габрысь стоял у своего плетня и, подперев щеку рукой, смотрел на освещенные окна соседнего дома, из которого, словно шум ветра, доносился гул голосов. Едва он разглядел в темноте бегущую фигуру, как Салюся перескочила через плетень и, обвив руками его шею, прижалась к его груди, точно испуганный ребенок.
— Габрысь! Габрысь! — шептала она. — Я не хочу, не могу, я умру… не вынесу! Мне так больно, так больно!..
Он обнял ее и с минуту молчал, как будто ему сдавило грудь; склонив голову к ее голове, он почти касался губами ее волос, но все же не посмел коснуться их и только прошептал:
— Что болит, что у тебя болит? Салька, дорогая ты моя!..
Прижимаясь к нему, она чуть слышно жаловалась:
— Все время он стоит у меня перед глазами… все время… и все время я слышу, как он говорит: "О приданом не заботься, даст или не даст тебе брат… я тебя в одной рубашке возьму и буду счастлив!" Он такой был добрый и так любил меня… а я что с ним сделала! Что сделала!
Габрысь поднял глаза к темному небу и так вздохнул, что его толстый кафтан высоко поднялся на груди. Потом снова склонился к ней, и губы его у самого ее лба, но не осмеливаясь коснуться его, прошептали:
— Забудешь… разлюбишь…
Руки ее, обвитые вокруг его шеи, упали. Она выпрямилась и крикнула:
— Нет, я не забуду его и не разлюблю!.. А вы, Габрысь, глупый… Ничего не смыслите…
Дома ее уже хватились.
— Салюся! Салюся! Салюся!
— Ну вот, уже зовут! — рассердилась девушка. — Знаешь, Габрысь… — Она замолчала и, стиснув кулак, ударила им по ладони другой руки. — Знаешь, Габрысь? Мне так хочется, так хочется все это швырнуть им в лицо и бежать… бежать!..
Она всплеснула руками и побежала домой.
Время шло, было уже за полночь, а дом все еще не угомонился, как потревоженный улей. Старшие, сидя за столом, не спеша ужинали, обсуждая всевозможные хозяйственные и соседские дела. Дружки за маленьким столиком, усыпанным зеленью, связывали веточки мирта белыми ленточками; однако работа у них не спорилась, потому что кавалеры все время к ним приставали с разговорами и шутками. Вдруг из-за груды зелени зазвенели тонкие девичьи голоса:
— Салюся, дай ленточек! Уже ни кусочка не осталось, а нужно еще навязать кучу букетиков, целую кучу!
Часа за два до этого Салюся бросила охапку белых ленточек на комод в боковушке; она побежала туда, а за ней, чуть не наступая ей на пятки, сунулся и Цыдзик. В горенке, едва освещенной маленькой лампочкой, никого не было; ленточек на комоде тоже не оказалось: должно быть, в суматохе кто-нибудь уронил их или переложил на другое место. Слегка нагнувшись, Салюся стала смотреть, нет ли их на полу, но вдруг почувствовала, как кто-то обнял ее за талию. Она вскочила как ошпаренная, обернулась и увидела склонившееся к самому ее лицу длинное мальчишеское лицо с горящими глазами. Резким движением она вырвалась из объятий жениха, отпрянула к стене и, глядя на него тоже засверкавшими глазами, крикнула:
— Это еще что? Прилично ли так себя вести в порядочном доме?
Но он уже не мог себя обуздать; могучая сила клокотала огнем в его жилах и неудержимо влекла к этой девушке, которая завтра должна была стать его женой. Эта сила придала ему дерзости, превратив из ребенка в мужчину, сознающего свои права. Он снова подвинулся к Салюсе и, схватив ее за руку, зашептал:
— Завтра ведь наша свадьба… так сегодня можно хоть поцеловать…
И, пылая, он настойчиво тянулся к ее лицу, губам, сжимая ее пальцы так, что, казалось, вот-вот их сломает. Но и она была не из слабеньких: вырвав из его руки хрустевшие пальцы, она оттолкнула его в сторону.
— Еще мы не обвенчались! — крикнула она. — Еще ничего не известно!
Цыдзик, рассерженный сопротивлением Салюси, подхватил ее слова. Он надулся, даже подбоченился и, прищурясь, заговорил:
— Как это — неизвестно? Очень даже известно, что завтра вы будете моей женой, а как перед алтарем поклянетесь мне в послушании, так и будете делать все, что я вам велю!
Ее бледные щеки покраснели, а глаза засверкали, как горящие угли.
— Не дождешься ты, чтобы я тебя слушалась да чтоб ты надо мной верховодил!
Салюся сорвала с пальца обручальное кольцо и сдавленным от волнения голосом крикнула:
— На тебе, на! Купи за свои богатства другую рабу! Между нами — все кончено!
Она швырнула в него золотой кружок. Упав к его ногам, он покатился через всю комнату и исчез под кроватью Константа. Цыдзик, пораженный ужасом и горем, с минуту, не шевелился. Разинув рот, он уныло следил за кольцом, а когда оно скрылось, подошел к кровати, сначала встал на колени, потом вытянулся во всю длину, сунул голову и руки под кровать и принялся искать колечко, шаря пальцами по полу. Салюся посмотрела на него с неописуемым отвращением, потом громко, презрительно расхохоталась, выбежала из боковушки, стрелой пронеслась через горницу в сени и влетела в чулан.
Здесь было пусто и почти темно; на столе у окна тускло горела желтая свечка, криво вставленная в медный подсвечник. Шум из горницы глухо доносился сюда через двое запертых дверей, и только в, кухне, за полуоткрытой дверью, похрапывала смертельно усталая Панцевичова, уснувшая на голой лавке.
Салюся отперла сундук, присела перед ним и при скудном свете огарка стала быстро и как попало вынимать из него вещи. Сундук был большой, яркозеленый, обитый железом; он был так полон, что полукруглая его крышка, оклеенная изнутри картинками из священного писания, с трудом закрывалась. В нем лежало приданое Салюси, изобильное и разнообразное. Однако она не взяла ни одной вещи из тех, что были тщательно уложены сверху, а вытащила чуть не с самого дна старое поношенное пальто и не менее поношенные, но еще крепкие башмаки. Положив их на пол подле себя, Салюся достала какие-то сложенные вчетверо бумаги и сунула их за корсаж. Бумаги эти были ее свидетельства, приготовленные к завтрашнему венчанию, которые дал ей на сохранение Константы. Отыскав где-то в уголке маленький кожаный кошелек (подарок зятя ее, Коньца, — в благодарность за ревностную заботу о его больных детях), она пересчитала мелочь, которая в нем была, и положила его в карман. Наконец, порывшись в глубине, нашла какой-то сверток бумаг и тоже сунула их за корсаж. Это были письма Ежа, те несколько писем, которые она получила за время их разлуки.
Теперь сундук можно было запереть. Салюся поднялась с пола и, сев на лавку, сняла новые, жавшие ей ногу ботинки и обула старые, хорошо разношенные; затем надела старенькое, еще теплое пальто, застегнула его на все пуговицы и окутала голову шалью, лежавшей на постели. Все это она делала очень тихо и быстро, произведя шуму не больше, чем пробежавшая мышь, и потратив не больше времени, чем требуется для прочтения молитвы. Потом через полуоткрытую дверь выскользнула в сени, крадучись, как кошка, пробралась на крыльцо и пустилась во весь дух вдоль плетня, где было особенно темно. Но, недоходя до ворот, она вдруг повернула назад, взбежала на крыльцо и, упав на колени перед запертой дверью, прильнула губами к порогу и зарыдала; заслышав какой-то шорох, она вскочила и исчезла в глубокой темноте.
Прошло уже более получаса, как Владысь Цыдзик с испуганным и огорченным лицом стоял в дверях боковушки, крепко сжимая в кулаке кольцо, которое разыскал под кроватью. Он и сам не знал, что ему теперь делать; минутами его обуревал гнев, минутами охватывала тоска, и к глазам подступали слезы. Но вот взгляд его с упованием устремился на свата, все еще сидевшего за столом, и он нерешительно подошел к нему.
— Пан Ясьмонт, — зашептал он, — пан Ясьмонт! — И, таинственно закивав ему головой, Владысь поманил его пальцем.
— Что такое? Чего вам, пан Владислав? — спросил Ясьмонт, отрываясь от занимавшей его беседы.
— Подите сюда, подите! Надо кое-что по секрету сказать! — все так же таинственно шептал Владысь, а Ясьмонт, увидев, что малый того и гляди заплачет, встал из-за стола и вышел с ним в сени. Тотчас послышался их оживленный, хотя и тихий топот, а затем Ясьмонт, сильно нахмурясь, заглянул в горницу и позвал:
— Пан Константы, прошу на минутку!
Теперь они шептались втроем, но очень недолго; почти сразу послышался громкий и гневный голос Константа:
— Салюся! Салюся! Салюся!
Дружки повскакали с табуреток. Панцевичова в кухне сорвалась с лавки, Заневская, Коньцова и сваха бросились в сени. В этом непонятном перешептывании и гневном крике Константа все почуяли что-то недоброе. Тотчас по всему дому, а затем по двору и всей усадьбе стали раздаваться мужские и женские голоса, на все лады выкликавшие одно имя: