Что до Тома, он оказался менее осторожным. Он рассказал о своем приключении кое-кому из приятелей, а также родителям, которые, как и мои родные, были ремесленниками. В Уинчелси они имели уютный домик с садом и большой загон для скота. В один прекрасный день их лошадь была найдена в конюшне мертвой. Потом у них околела корова. В те дни месть принимала странные формы, и джентри, фермерам, ремесленникам и торговцам, которые навлекали на себя ненависть известных лиц, частенько приходилось сожалеть о своей неосторожности. То, что мой злосчастный дед был и продолжал оставаться членом сообщества контрабандистов, — факт, который, боюсь, мне не удастся ни отрицать, ни смягчить. Он, разумеется, горько за это поплатился, но рассказ мой еще не продвинулся настолько, чтобы я мог поведать о том, как старик был наказан за свои грехи.
Однажды в городской магистрат Уинчелси явился с визитом капитан Пирсон, командир фрегата "Серапис", стоявшего в то время на рейде Даунз, и я вспомнил, что встречал этого джентльмена в доме моего покровителя сэра Питера Дени в Лондоне. Мистер Пирсон тоже вспомнил мальчугана, который подстрелил разбойника, и очень заинтересовался историей с почтовым голубем и найденной на нем запиской. Он, как и полковник Эванс, был тоже, по-видимому, знаком с господином Люттерлохом.
— Ты славный юноша, — сказал капитан, — но нам известны все сведения, которые приносят эти птицы.
В это время все наше побережье было охвачено сильной тревогой. С часу на час ожидалась высадка французов. Говорили, будто в Ла-Манше французский флот многочисленнее нашего, а французская армия, как мы знали, была неизмеримо сильнее, чем наша. Я помню страх и возбуждение, растерянность одних и похвальбу других, но особенно запало мне в память, как в один воскресный день церковь наша мгновенно опустела, когда по рядам прихожан разнесся слух, что французы уже произвели высадку. Помню, как из церкви бросились наутек все до одного, в том числе самые отчаянные хвастуны, которые прежде вопили: "Пусть они посмеют явиться!" Только мы с матушкой да капитан Пирсон остались на своих местах и дослушали проповедь, из которой доктор Барнард не выбросил ни единой строчки, что, признаться, показалось мне чрезвычайно досадным и мучительным. Он произнес благословение еще более медлительно и торжественно, чем всегда, и ему пришлось самому отворить дверь кафедры и спуститься по ступеням безо всякой свиты, ибо причетник его тихонько выскользнул из-за аналоя и удрал вместе со всею паствой. Доктор Барнард пригласил меня к себе на обед. У матушки хватило сообразительности не обидеться, что ее обошли этой любезностью. Когда она приносила миссис Барнард корзинку с духами и кружевами, то всегда стояла перед нею, как и подобает представительнице торгового сословия. "Ты, сынок, дело другое. Я хочу, чтоб ты стал джентльменом", — говаривала она, бывало. И, смею надеяться, я сделал все, чтобы исполнить желание этой доброй женщины.
Война, возможность высадки французов и способы борьбы со вторжением, естественно, составляли тему застольной беседы, и хотя тогда я не понимал еще всего происходящего, впоследствии мне пришлось все это постигнуть, и потому я могу спокойно упомянуть здесь об обстоятельствах, прояснившихся для меня значительно позже. Голуби доставляли во Францию определенные сведения в обмен на те, которые они же оттуда приносили. С помощью этих и других гонцов наше правительство было отлично осведомлено о планах и приготовлениях неприятеля, и я помню, как говорили, что его величество имеет во Франции своих тайных корреспондентов, чьи донесения отличаются поразительною точностью. Господин Люттерлох между делом занимался сбором сведений. В Америке он был солдатом, в Англии вербовщиком и бог весть кем еще, но сведения, которые он доставлял, давались по указаниям его хозяев, которым он, в свою очередь, сообщал сведения, полученные им из Франции. Короче говоря, сей достойный джентльмен был самым настоящим шпионом, и хотя ему не суждено было болтаться на виселице, он понес жестокую кару за свое вероломство, о чем я в свое время еще расскажу. Что до мосье де ла Мотта, то джентльмены были склонны полагать, что его ремеслом была контрабанда, а не государственная измена, и что это занятие связывает его с десятками, а то и сотнями разных людей. Одного из них — моего богобоязненного деда — я знал сам, двое других жили в Приорате, и я мог бы перечислить еще многих даже и в нашем городке — хотя бы всю "макрель", за которой меня посылали в день похорон несчастной госпожи де Саверн.
Когда я собрался уходить, капитан Пирсон крепко пожал мне руку, а по взгляду, которым окинул меня добрый доктор, я догадался, что он готовит мне какой-то приятный сюрприз. Я получил его очень скоро и как раз в ту минуту, когда погрузился в бездну самого мрачного отчаяния.
Хотя моя дорогая Агнеса жила в доме этих злодеев Уэстонов, ей разрешали навещать миссис Барнард, и добрая леди никогда не упускала случая известить меня о визите моей маленькой возлюбленной. То мне сообщали, что доктор просит Дени вернуть сказки "Тысячи и одной ночи", то милейшая миссис Барнард присылала мне записку: "Если ты выучил математику, приходи пить чай", или: "Сегодня у тебя будет урок французского языка", — или еще что-нибудь в этом роде, — и в самом деле, моя милая маленькая учительница была уж тут как тут. Помнишь ли ты, дорогая, сколько лет было Джульетте, когда она и юный Ромео полюбили друг друга? Моя возлюбленная еще играла в куклы, когда зародилась наша страсть, и драгоценный талисман невинности, заключенный в моем сердце, сопровождал меня всю жизнь, оберегая от всевозможных искушений.
Чистосердечно признаюсь во всем: мы, юные лицемеры, завели обыкновение писать друг другу записочки и прятать их в разные укромные уголки, известные только нам двоим. Джульетта писала крупным каллиграфическим почерком по-французски, ответы Ромео, по правде говоря не отличались безукоризненным правописанием. Где только не хранились poste restante [110] наши письма. В гостиной на японской горке стоял китайский кувшин, наполненный розовыми лепестками и специями. Опустив руки в эту смесь, два юных хитреца вылавливали из нее листочки бумаги, намного более ароматные и драгоценные, чем все цветы и гвоздики на свете. Другая великолепная почтовая контора находилась у нас в дуле огромного мушкетона, который висел в прихожей над камином. К мушкетону была привязана записка с надписью: "Заряжено", но я отлично знал, что это неправда, потому что сам помогал докторскому слуге Мартину его чистить. На кладбище, под крылом у херувима, украшавшего гробницу сэра Джаспера Биллингса, была дыра; в нее мы прятали листочки бумаги, а на этих листочках изобретенным нами шифром писали… угадайте, что? Мы писали на них слова песни; которую распевают юноши и девушки с тех самых пор, как люди научились петь. "Amo, arnas" [111] и так далее, выводили мы своим детским почерком. Слава богу, хотя сейчас наши руки уже слегка дрожат, они все еще пишут эй! самые слова! Дорогая моя, в последний раз, когда я был в Уинчелси, я пошел взглянуть на гробницу сэра Джаспера и на дыру под крылом у херувима, но обнаружил там только старый мох да плесень. Миссис Барнард нашла и прочитала некоторые из этих писем (о чем эта милая дама рассказала мне впоследствии), но в них не было ничего предосудительного, а когда доктор, напустив на себя grand serieux [112] (разумеется, с полным на то правом), сказал, что виновных надо как следует отчитать, жена напомнила ему, как он, в бытность свою старостою в школе Хэрроу, находил, однако же, время, кроме упражнений по греческому и латыни, писать еще и кое-что другое некоей юной леди, проживавшей в городке. Об этих делах она, повторяю, поведала мне в более поздние времена, но во все времена, начиная с первых дней нашего знакомства она была мне самым верным другом и благодетельницей! Однако этой любезной сердцу, счастливейшей поре и моей жизни (а именно такою я сохранил ее в памяти хотя сейчас я счастлив, безмерно счастлив и преисполнен благодарности) суждено было внезапно оборваться, и бедняге Шалтаю-Болтаю, который залез на стену блаженства, суждено было свалиться оттуда вниз головой, что на некоторое время страшно его потрясло и обескуражило. Я уже упомянул, какая беда случилась с моим товарищем Томасом Мизомом, когда он проболтался о делах господина Люттерлоха. А ведь тайну этого господина знали только двое — Том Мизом и Дени Дюваль, и хотя Дени держал язык за зубами и не рассказывал об этом деле никому, кроме доктора и капитана Пирсона, Люттерлоху стало известно, что я прочел и расшифровал депешу голубя, подстреленного Мизомом, а сообщил ему об этом не кто иной, как капитан Пирсон, с которым немец имел тайные сношения. Когда Люттерлох и его сообщник узнали о моей злосчастной роли в этом деле, они обозлились на меня еще больше, чем на Мизома. Шевалье де ла Мотт, который прежде соблюдал нейтралитет и даже был ко мне очень добр, теперь страшно меня возненавидел и стал смотреть на меня как на врага, которого нужно убрать с дороги. Вот почему и произошла катастрофа, вследствие которой Шалтай-Болтай Дюваль, эсквайр, сверзился со стены, откуда он глазел на свою милую, гулявшую по саду.