Часто плакался он, что единственно от недостатка должного внимания к этому правилу и умелого применения его как к практической жизни, так и к умозрительным истинам на свете столько непорядков, — что государственный корабль дает крен; — и что подрыты самые основы превосходной нашей конституции, церковной и гражданской, как утверждают люди сведущие.
— Вы кричите, — говорил он, — что мы погибший, конченый народ. — Почему? — спрашивал он, пользуясь соритом, или силлогизмом Зенона и Хрисиппа[115], хотя и не зная, что он им принадлежал. — Почему? Почему мы погибший народ? — Потому что мы продажны. — В чем же причина, милостивый государь, того, что мы продажны? — В том, что мы нуждаемся; — не наша воля, а наша бедность соглашается брать взятки. — А отчего же, — продолжал он, — мы нуждаемся? — От пренебрежения, — отвечал он, — к нашим пенсам и полупенсовикам. Наши банковые билеты, сэр, наши гинеи, — даже наши шиллинги сами себя берегут.
— То же самое, — говорил он, — происходит во всем цикле наук; — великие, общепризнанные их положения не подвергаются нападкам. — Законы природы сами за себя постоят; — но ошибка — (прибавлял он, пристально смотря на мою мать) — ошибка, сэр, прокрадывается через мелкие скважины, через узенькие щели, которые человеческая природа оставляет неохраняемыми.
Так вот об этом образе мыслей моего отца я и хотел вам напомнить. — Что же касается того, о чем я хотел вам сообщить и что приберег для этого места, то вот оно: в числе многих превосходных доводов, при помощи которых отец мой убеждал мою мать предпочесть помощь доктора Слопа помощи старухи, — был один очень своеобразный; обсудив с ней вопрос как христианин и собираясь вновь обсудить его с ней как философ, он вложил в этот довод всю свою силу, рассчитывая на него как на якорь спасения. — — Довод подвел его; не потому, что в нем заключался какой-нибудь недостаток; но, как отец ни бился, ему так и не удалось растолковать матери всю его важность. — Вот дурацкое положение! — сказал он себе однажды вечером, выйдя из комнаты после полуторачасовых бесплодных попыток убедить свою жену, — вот дурацкое положение! — сказал он, кусая себе губы, когда затворял дверь, — владеть искусством тончайших рассуждений, — — и иметь при этом жену, которой невозможно вбить в голову простейшего силлогизма, хотя бы от этого зависело спасение души твоей.
Довод этот хотя и не возымел никакого действия на мою мать, — имел, однако, в глазах отца больше силы, чем все его другие доводы, вместе взятые. — Постараюсь поэтому отдать ему должное, — изложив его со всей отчетливостью, на какую я способен.
Отец исходил из двух следующих неоспоримых аксиом:
Во-первых, что одна унция своего ума стоит больше тонны ума чужого, и
Во-вторых (аксиома эта, заметим в скобках, была основой первой, — хотя пришла ему в голову позже), что ум каждого из нас должен брать начало в собственной душе, — а не заимствоваться у других.
А так как отцу ясно было, что все души по природе равны — и что огромное различие между наиболее острыми и наиболее тупыми умами — — отнюдь не обусловлено первоначальной остротой или тупостью одной мыслящей субстанции по сравнению с другой, — а проистекает единственно от удачного или неудачного строения тела в той его части, которую душа преимущественно избрала для своего пребывания, — — то он поставил задачей своих исследований отыскать это место.
На основании лучших работ, какие ему удалось достать по этому предмету, он убедился, что местом этим не может быть верхушка шишковидной железы в мозгу, как думал Декарт; ибо, рассуждал отец, она представляет подушку величиной всего с горошину; хотя, по правде сказать, догадка эта была не плохая, — поскольку в указанном месте заканчивается такое множество нервов; — так что отец, по всей вероятности, впал бы точь-в-точь в такую же ошибку, как и этот великий философ, если бы не дядя Тоби, который ее предотвратил, рассказав ему случай с одним валлонским офицером, лишившимся головного мозга, одна часть которого унесена была мушкетной пулей в сражении при Ландене, — а другая удалена французским хирургом; — и тем не менее он выздоровел и вполне исправно нес службу без мозга.
— Если смерть, — рассуждал про себя отец, — есть не что иное, как отделение души от тела; — и если правда, что люди могут ходить взад и вперед и исполнять свои обязанности без мозга, — то, конечно, седалище души находится не там. Q.E.D.[116]
Что же касается того тонкого, нежного и чрезвычайно пахучего сока, который, как утверждает знаменитый миланский врач Кольонисимо Борри[117] в письме к Бертолини, был им открыт в клетках затылочных частей мозжечка и который, по его же утверждению, является главным седалищем разумной души (ибо вы должны знать, что в последние просвещенные столетия в каждом живом человеке есть две души, — из которых одна, согласно великому Метеглингию, называется animus, а другая anima); — что касается, говорю, этого мнения Борри, — то отец никоим образом не мог к нему присоединиться; одна мысль о том, что столь благородное, столь утонченное, столь бесплотное и столь возвышенное существо, как anima, или даже animus, избирает для своего пребывания и день-деньской, лето и зиму, барахтается, точно головастик, в грязной луже, — или вообще в жидкости, хотя бы самой густой или самой эфирной, — одна эта мысль, — говорил он, — оскорбляет его воображение; он и слышать не хотел о такой нелепости.
Таким образом, меньше всего возражений, казалось ему, вызывает та гипотеза, что главный сенсорий, или главная квартира души, куда поступают все сообщения и откуда исходят все ее распоряжения, — находится внутри мозжечка или поблизости от него, или, вернее, где-нибудь возле medulla oblongata[118], куда, по общему мнению голландских анатомов, сходятся все тончайшие нервы от органов всех семи чувств, как улицы и извилистые переулки на площадь.
До сих пор мнение моего отца не заключало в себе ничего особенного, — он шел рука об руку с лучшими философами всех времен и всех стран. — Но тут он избирал собственный путь, воздвигая на этих краеугольных камнях, заложенных ими для него, свою, Шендиеву гипотезу, — такую гипотезу, которая одинаково оставалась в силе, зависела ли субтильность и тонкость души от состава и чистоты упомянутой жидкости или же от более деликатного строения самого мозжечка; отец мой больше склонялся к этому последнему мнению.
Он утверждал, что после должного внимания, которое следует уделить акту продолжения рода человеческого, требующему величайшей сосредоточенности, поскольку в нем закладывается основание того непостижимого сочетания, в коем совмещены ум, память, фантазия, красноречие и то, что обыкновенно обозначается словами «хорошие природные задатки», — что сейчас же после этого и после выбора христианского имени, каковые две вещи являются основными и самыми действенными причинами всего; — что третьей причиной или, вернее, тем, что в логике называется causa sine qua non[119] и без чего все, что было сделано, не имеет никакого значения, — является предохранение этой нежной и тонкой ткани от повреждений, обыкновенно причиняемых ей сильным сдавливанием и помятием головы новорожденного, которому она неизменно подвергается при нелепом способе выведения нас на свет названным органом вперед.
— — Это требует пояснения.
Отец мой, любивший рыться во всякого рода книгах, заглянув однажды в Lithopaedus Senonensis de partu difficili[120], изданную Адрианом Смельфготом, обнаружил, что мягкость и податливость головы ребенка при родах, когда кости черепа еще не скреплены швами, таковы, — что благодаря потугам роженицы, которые в трудных случаях равняются, средним числом, давлению на горизонтальную плоскость четырехсот семидесяти коммерческих фунтов, — вышеупомянутая голова в сорока девяти случаях из пятидесяти сплющивается и принимает форму продолговатого конического куска теста, вроде тех катышков, из которых кондитеры делают пироги. — — Боже милосердный! — воскликнул отец, — какие ужасные разрушения должно это производить в бесконечно тонкой и нежной ткани мозжечка! Или если существует тот сок, о котором говорит Борри, — разве этого не достаточно, чтобы превратить прозрачнейшую на свете жидкость в мутную бурду?
Но страхи его возросли еще более, когда он узнал, что сила эта, действующая прямо на верхушку головы, не только повреждает самый мозг или cerebrum, — — но необходимо также давит и пихает его по направлению к мозжечку, то есть прямо к седалищу разума. — — Ангелы и силы небесные, обороните нас! — вскричал отец, — разве в состоянии чья-нибудь душа выдержать такую встряску? — Не мудрено, что умственная ткань так разорвана и изодрана, как мы это наблюдаем, и что столько наших лучших голов не лучше спутанных мотков шелка, — такая внутри у них мешанина, — такая неразбериха.