Так продолжалось все время обучения, до самого восьмого класса, — с той все-таки разницей, что он с шестого класса прекратил тыкать, обращаясь к нам с тех пор только в третьем лице.
По отношению же к тем, кто в младших классах показывал знания и интерес, он оставался все школьные годы добрым и весьма мягким. У него, как ни у кого другого, следовательно, были любимчики и нелюбимцы. Последним он всегда грозил исключением из школы. «Уходи, уходи! — кричал он, — Иди учиться на сапожника! На портного! Что ты здесь другим мешаешь и учителя мучишь?»
Его голос, на редкость богатый оттенками, мог вырасти с нежнейшего и улыбчивого шепота до громового раската. Гром раздавался, когда кто-ни-будь давал повод для замечаний его постоянному, неусыпному вниманию, обращавшемуся не на одни лишь проступки учеников или мальчишеское озорство, но в гораздо большей степени нй общие свойства характера, особенно на себялюбие и самодовольство.
Однажды, например, Херрайс[49] (Херргорд) каким-то неосторожным и самодовольным выражением лица вызвал рев этого урагана.
Это был ужасный момент. Ясси спустился к нему с кафедры, подпрыгивая, как поплавок, обеими руками придерживая брюки на животе, и вопил, и гремел, и плевался, и отфыркивался, и так расписывал всю никчемность и ничтожество объекта своей ярости, что даже наделенного большим чувством собственного достоинства гомо сапиенса хватил бы сердечный приступ. Это продолжалось долгие минуты и завершилось решающими словами: «Подай дневник!» — что означало два часа сидения после школы; он никогда не давал меньше. Подобный припадок приключался редко, очень редко, но проходил по одним и тем же фонетическим законам, завершаясь всегда тем же роковым образом. Ясси преследовал нелюбимцев с неослабным упорством и среди коллектива учителей, где он был самой значительной персоной, причем особенно на полугодовых собраниях, где взвешивались знания, способности и хорошее поведение каждого учащегося.
Совершенно противоположной была судьба его любимчиков. Ставя им высшие баллы, он влиял и на оценки других учителей и, как уже упоминалось, не гнушался также устной рекомендацией. Его обращение с любимчиками год от года становилось все мягче, и в старших классах он опрашивал их только изредка, когда речь шла об исправлении чьего-нибудь неправильного ответа. Я, тоже ходивший в любимчиках, поскольку сразу после поступления написал контрольную без единой ошибки, многим обязан ему на том сравнительно гладком пути, который прошел в лицее Хямеенлинна.
Однажды все-таки меня обуял демон гордыни. Это случилось в старшем классе, в первые ученики коего возвели меня милость и благосклонность Ясси и Пектора (Линдеквиста).
По общим школьным правилам в обязанности примуса[50] входило, кроме содержания в чистоте классной доски, докладывать перед началом каждого урока, кто отсутствует. Для этого ему приходилось нести чернильницу и ручку к учительской кафедре и отмечать их имена, как и свое собственное, в большом дневнике. По завершении сего примусу полагалось вновь с чернильницей и ручкой в руках брести на свое место.
Этот старый обычай уже некоторое время раздражал меня своей формальностью. Я купил для учительской кафедры чернильницу и ручку и поднимался только для того, чтобы со своего места объявить имена отсутствующих. Это сошло на первой паре уроков. Учителя, похоже, были несколько поражены таким новшеством, но позволили ему произойти.
Ясси новшеств не любил. Я встал и перечислил ему имена отсутствующих. Он смотрел на меня вопросительно и с ласковой улыбкой. Я перечислил еще раз. Он улыбнулся еще ласковее. «Я не очень хорошо слышу этим ухом, — сказал он, — Не подойдет ли Лённбум немножко поближе?» Мне ничего не оставалось, как под безмолвную насмешку одноклассников прошествовать на свое обычное место справа от учителя и оттуда доложить об отсутствующих. «Ага, — сказал Ясси, — теперь я слышу лучше». Он протянул мне чернильницу и ручку, и мне теперь пришлось промаршировать обратно на место счастливым обладателем двух ручек и двух чернильниц.
Как и каждый из нас, я был хорошо знаком с его особого рода глухотой. Временами он слышал хоть куда, а иной раз не желал слышать вовсе. Особенно когда вопрос был в том, отвечает ему любимчик или нелюбимчик. В последнем случае он частенько не слышал правильных ответов, а только неправильные, в предыдущем же — дело обстояло как раз наоборот. Он сам на всякий случай произносил верный ответ, как если бы это отвечал любимчик, и благожелательно кивал, переходя к следующей теме.
4. К. О. Линдеквист
Затем, в старших классах, на моем горизонте появились и другие важные для меня учительские личности.
Одним из них был ректор школы К. О. Линдеквист, прозванный Пектором[51], доктор истории и учитель финского языка, впоследствии лектор хельсинкских курсов усовершенствования, писатель-историк и почетный профессор. Ставя мне на протяжении всех лицейских лет высшую оценку по всем трем важным предметам — третий был сочинение, — он во многом облегчил мое обучение, поддерживая меня своим пониманием и прямодушием во многие решающие периоды. Все любили его. Справедливость его была настолько же известна, насколько его преподавание свободно от всяческого педантизма.
Какой-то шкет в стенах школы попался с поличным на месте преступления: он распевал некую популярную песенку, в которой доставалось каждому учителю. Пектор повел его в свою канцелярию, куда тот следовал за ним с бьющимся сердцем. Бедный мальчуган, конечно, ожидал примерного наказания. «Пой!» — сказал Пектор. Мальчишка смотрел на него с изумлением. «Пой! — повторил Пектор, помахивая своей указкой. — Ты ведь знаешь эту песню, я сам слышал». Мальчишка попытался было зареветь, но все же, всхлипывая и прикрывая локтем глаза, запел:
Сделал Скрепа из счетов тележку,
из счетов тележку, из счетов тележку,
сделал Скрепа из счетов тележку,
Папа Римский с Пектором ободья ковал!
Пектор отбивал такт своей указкой. Когда мальчик замолкал, вновь звучало соломоново решение: «Пой! Ты эту песню знаешь! Какой там следующий куплет?» И мальчишке пришлось во всю глотку проорать песню с начала до конца, не пропуская ни одной строчки или куплета. Только после этого он был отпущен восвояси.
И у него не осталось даже обычной возможности взывать к сочувствию своих друзей или к общественному мнению по поводу учительской несправедливости, что, как правило, следует по пятам за преступлением и наказанием. Все сочли суд вполне правильным.
Случались проступки и похуже. То школьная уборная была так полна табачного дыма, что хоть топор вешай, то школьник или выпускник, напившись водки и в этаком виде появившись вне школы, умудрялся привлечь внимание сурового и почтенного школьного совета.
Тогда было уже не до шуток. Пектор ходил со своей указкой из класса в класс, стучал ею по столу и бранился: «Как здесь живут, в самом деле? Живут как на постоялом дворе! Дебоширят и гадят так, что у всех честных людей волосы дыбом встают! Я скорей возьмусь очистить авгиевы конюшни, чем это учебное заведение!» Затем следовал ряд довольно-таки драконовских наказаний, исключений из школы, карцеров и сидений после школы. Он больше не был каким-то ненавистным Юпитеру учителем-автоматом — он был самим Юпитером, чьи нахмуренные брови означали крушение миров.
По счастью, это случалось редко, весьма редко — только раз или два за все те пять лет, что я имел счастье и честь состоять учеником классического лицея.
* * *
Мои личные впечатления о нем были целиком иного свойства.
Первое же мое сочинение «Лыжный поход», которое я написал и прозой, и зронкими дантевскими терцинами, он отметил оценкой «10+». Это произошло, кажется, уже в пятом классе.
С тех пор десятки неизменно следовали за каждым моим сочинением, длинным или коротким. Эта неизменность относилась не только к сочинению, но и к финскому языку и к истории. С помощью этих трех десяток и столь же твердых девяток, выставляемых мне Ясси, я легко миновал самые опасные мели остальных предметов, среди которых естественные науки и математика в других условиях могли бы в любой момент погубить меня за бездарность.
В финском языке я был отчасти авторитетом для всего класса, и даже не в последнюю очередь для самого учителя, особенно в отношении сложных для слуха западных финнов прямых дополнений. Конечно, все они были перечислены в грамматике Сетяля, которую, разумеется, никто не читал, да и требовали их знания только для проформы. Я же, со своей стороны, знал их досконально. Сейчас помню только общее впечатление от них: я никогда и не догадывался, на каком трудном языке говорю с самого раннего детства.