Крампас как будто смутился и заговорил о другом. Когда вернулись в лесничество, было уже темно.
После семи гости сели за стол, радуясь, что снова зажгли нарядную елку, сверху донизу увешанную серебряными шарами. Крампасу еще не приходилось бывать в доме у Ринга, и все здесь приводило его в изумление. Камчатная скатерть, великолепное серебро, ведерко для охлаждения вин – все, как говорится, поставлено на широкую ногу, все гораздо богаче, чем бывает у лесничего средней руки. А разгадка оказалась простой: жена Ринга, эта робкая, молчаливая женщина, происходила из богатой семьи – ее отец занимался в Данциге зернотор-говлей. Оттуда же были и картины на стенах: зерноторговец с супругой, вид трапезной Мариенбургского замка[79] и хорошая копия знаменитой приалтарной иконы Мемлинга[80] из данцигской церкви девы Марии; монастырь Олива[81] был представлен дважды: резьбой по дереву и картиной маслом. Кроме того, над буфетом висел потемневший от времени портрет Неттельбека[82], случайно сохранившийся от скромной обстановки предшественника Ринга: на аукционе, устроенном года полтора тому назад после смерти старого лесничего, вначале никто не хотел покупать эту вещь; тогда, возмущенный подобным пренебрежением, отозвался Инштеттен. Тут уж и новому лесничему пришлось настроиться на патриотический лад, и защитник Кольберга занял свое прежнее место.
По правде говоря, портрет Неттельбека оставлял желать много лучшего, тогда как вся обстановка говорила о благосостоянии, почти граничащем с роскошью; не отставал и обед, только что поданный, и все гости с большим или меньшим пристрастием стали отдавать ему должное. Только Сидония Гразенабб, сидевшая между Инштеттеном и пастором Линдеквистом, стала ворчать, оказывается она увидела Кору.
– Опять эта избалованная девчонка, эта несносная Кора. Посмотрите, Инштеттен, она расставляет маленькие рюмки, словно это невесть какое искусство. Просто официантка, хоть сейчас в ресторан! Невыносимо смотреть! А какие взгляды бросает на нее ваш приятель Крампас! Что ж, он нашел благодатную почву! Я вас спрашиваю, к чему все это приведет?
Собственно говоря, Инштеттен считал, что она во многом права, но тон ее был так оскорбительно груб, что он не без иронии заметил:
– Да, почтеннейшая, к чему все это приведет? Мне это тоже неизвестно.
А Сидония уже позабыла о нем и обратилась к соседу, сидевшему слева:
– Скажите, пастор, вы уже начали заниматься с этой четырнадцатилетней кокеткой?
– Да, фрейлейн.
– Простите мне это замечание, но что-то не видно, чтобы вы ее как следует взяли в работу. В наше время это, правда, не просто, но, к сожалению, и те, на кого возложена забота о душах подрастающего поколения, не всегда проявляют должное рвение. А все-таки ответственность несут, я считаю, родители и воспитатели.
Линдеквист ответил ей не менее насмешливым тоном, чем Инштеттен, что это верно, но что слишком силен дух времени.
– Дух времени! – сказала Сидония. – Не говорите об этом, я и слушать не буду, это только признание своей слабости, своего банкротства. Я знаю! Никто не желает принимать решительных мер, все плывут по течению, стараясь избежать неприятностей. Ибо долг – это неприятная штука! Поэтому так легко забывают о том, что когда-нибудь от нас потребуют обратно вверенное нам добро. Тут необходимо энергичное вмешательство, дорогой пастор, нужна суровая дисциплина. Конечно, плоть наша слаба, но...
В этот момент на столе появился ростбиф по-английски, и Сидония принялась щедрою дланью наполнять свою тарелку, не замечая, что Линдеквист наблюдает за нею с улыбкой. И, поскольку она не заметила этой улыбки, она, ни мало не смутившись, продолжала:
– Впрочем, в этом доме ничего другого и ждать не приходится, здесь с самого начала все пошло вкривь и вкось. Ринг, Ринг... Если не ошибаюсь, кажется, в Швеции, или где-то еще, был какой-то легендарный король с этим именем. Вы не находите, что наш Ринг держит себя так, словно и в самом деле ведет свою родословную от этого короля? А мать его – я ведь ее знала – была гладильщицей в Кеслине.
– В этом я не вижу ничего дурного.
– Ничего дурного? В этом я тоже не вижу ничего дурного! Однако тут есть кое-что и похуже. Я полагаю, что вы, как служитель церкви, считаетесь с общественными установлениями? По-моему, старший лесничий самую малость выше простого лесничего. А у простого лесничего не бывает ни подобных ведер для охлаждения вин, ни такого серебра. Это выходит из всяких рамок, оттого-то и детки вырастают такие, как Кора.
Сидония, готовая в любое время предсказывать всякие ужасы, в минуты подъема изливала свой гнев полными до краев чашами. Похоже было, что и сейчас она настраивалась окинуть будущее взором Кассандры[83]. К счастью, в этот момент на столе появился дымящийся пунш, которым у Рингов неизменно оканчивался рождественский праздник, и «хворост», искусно положенный огромной горой, более высокой, чем гора пирожных, несколько часов тому назад поданных к кофе. Теперь в качестве главного действующего лица на сцену выступил сам Ринг, который до сих пор держался несколько на заднем плане. С торжественным видом, словно священнодействуя, он ловко и виртуозно принялся наполнять стоявшие перед ним старинные граненые бокалы, демонстрируя своего рода искусство, искусство виночерпия, которое остроумная, к сожалению сегодня отсутствовавшая госпожа фон Падден метко назвала однажды «круговым разливом en cascade (Водопадом (франц.)». Струя играла золотисто-красным цветом, причем Ринг никогда не проливал ни капли. Так было и сегодня. И вот, когда в руках у каждого, даже у белокурой Коры, присевшей на колени к «милому дяде Крампасу», был полный бокал, из-за стола поднялся старый Папенгаген, чтобы произнести, как было принято на такого рода праздниках, тост в честь дорогого лесничего.
– На свете бывают разные кольца (Ринг (Ring) – по-немецки означает «кольцо», «круг»), – примерно так начал он, – годовые кольца на деревьях, кольца для гардин, обручальные кольца. Что же касается обручальных колец, – а о них здесь скоро придется завести разговор, – думается, не за горами тот день, когда обручальное колечко появится тут, в этом доме, и украсит безымянный пальчик одной маленькой очаровательной ручки...
– Это неслыханно! – буркнула Сидония в сторону пастора.
– Да, друзья мои, – торжественным тоном продолжал Гюльденклее, – на свете имеется много колец, есть даже «История о трех кольцах»[84] – старая еврейская легенда, которую все мы прекрасно знаем и которая, однако, не принесла и не принесет ничего хорошего, кроме раздора и смуты (сохрани нас от них господь), как, впрочем, и всякое другое либеральное старье. На этом, дорогие друзья, разрешите мне кончить, дабы не злоупотреблять вашей снисходительностью и вашим терпением. Итак, я пью не за все три кольца, я пью только за одно кольцо, за нашего Ринга, который был, есть и будет настоящим золотым кольцом, как ему и подобает, и который объединил сейчас все лучшее, что есть в нашем милом Кессинском округе, всех тех, кто с богом стоит за кайзера и отечество, – а такие, слава богу, еще не перевелись у нас! (Всеобщее ликование.) Ринг объединил их здесь, за своим гостеприимным столом! Итак, я пью за этого Ринга! Ваше здоровье!
Со всех сторон раздались приветственные возгласы, все окружили хозяина, вынужденного во время этого тоста уступить «разлив еп сазсайе» сидевшему напротив Крампасу, а домашний учитель, находившийся на нижнем конце стола, бросился к роялю и заиграл первые такты известной прусской песни, после чего все встали и торжественно подхватили: «Да, я пруссак и пруссаком останусь...»
– Нет, это действительно прекрасно! – уже после первой строфы сказал Инштеттену старый Борке. – В других странах этого нет.
– Естественно, – ответил Инштеттен, не особенно ценивший такого рода патриотизм, – в других странах есть что-нибудь другое.
Пропели все строфы. Тут кто-то объявил, что сани поданы и стоят у ворот, все сразу засуетились, никому не хотелось держать своих лошадей на морозе. Внимание к лошадям и в Кессинском округе было самое главное. А в сенях уже стояли две хорошенькие служанки, – Ринг держал только смазливых, – чтобы помогать гостям одеваться. Все были в веселом расположении духа, иные, быть может, даже несколько больше, чем следует, и посадка прошла быстро и вроде без недоразумений, как вдруг все разом обнаружили, что не поданы сани Гизгюблера. Сам Гизгюблер, по свойственной ему деликатности, беспокойства не проявлял и тревоги не поднял. Тогда спросил Крампас, – ведь кому-то нужно было спросить:
– Ну, что там случилось?
– Мирамбо не может ехать, – сказал батрак. – Когда запрягали, его лягнула в ногу левая пристяжная. Сейчас он лежит на конюшне и стонет.