Однако нет! Воображаемым его тогдашний визит не был: ведь о нем мне говорили и люди посторонние. А если допустить, что он не только простил, но и забыл обиду, что нанес я ему? Я решил испытать его и сказал:
— Не будем говорить о том случае, ответь только: ты простил меня, если я тебя тогда обидел?
Но тут на его лице отразилось удивление и, кажется, беспокойство, и даже, кажется, ужас, ибо, задавая вопрос, я тревожился, и голос мой дрожал.
— О каком это случае ты говоришь? — промолвил он. — Я не помню, чтобы ты меня когда-нибудь обидел.
И понял я, что ничем не провинился перед ним и что наказание постигло меня за ту мою великую Вину, которая не имеет отношения ни к вещам, ни к людям, которая рождает зло не через предметы, но непосредственно через самое себя, — зло потаенное и бессмысленное, проклятие моей жизни.
Один-единственный раз проявило оно себя, дабы напомнить о своем существовании. И орудием для этого был выбран Эмиль. Так чего еще можно было ожидать от него, кроме забывчивости, после того как он сыграл предназначенную ему роль простого орудия?
И все сразу стало выглядеть иначе: значит, мой ужас, неизлечимый, пожизненный ужас, это есть ужас перед виной моей жизни. А я не знаю ни пределов его, ни того, откуда он взялся. Знаю лишь, что он существует и что от него нельзя избавиться.
Нет, не случайно история того дня предстала в таком резком свете именно сейчас, когда вокруг бушует леденящая кровь вакханалия миллионов Вин, творившихся годами всеми жизнями перед жизнями всеми. Не случайно мыкаюсь я вот уже который месяц, прячась от солнечного света, с треклятым замыслом этого рассказа, который мне никогда не дано будет написать.
Какой мелочью кажутся технические трудности, встречающиеся на пути, — которые сами по себе вообще-то весьма значительны, ибо сложно одолеть и облечь в слова это ключевое для будущего рассказа нескончаемое хитросплетение наигрубейшей реальности и отвлеченнейшей сверхъестественности! Какая все это мелочь в сравнении с ужасным приказом, который запрещает избавиться от заклятия произнесением вслух формулы его квинтэссенции. Она непостижима, ее не добыть ни просьбами, ни мольбами, ни отчаянными призывами.
И все, что я здесь сжато и примитивно описал, нужно лишь для того, чтобы вынудить меня к убийственному признанию: я утопаю в своей Вине, захлебываюсь ею, брожу по колено в грехе — но не знаю и никогда не узнаю, что это за грех. И пустой стул, который стоит здесь предо мною, когда я дописываю этот манифест своего неуклонного падения, подобен круглому разверстому рту рыбьей немоты. И кажется мне, что на вопрос, который задаю я ему, этот отвратительный рот отвечает мерзким неслышным жеванием беззубых челюстей.
ЗАВОРОЖЕННЫЙ ГОРОД
© Перевод И. Безрукова
Все четыре улицы уездного городка разбегались на четыре стороны света, затем превращались в тропы, вьющиеся среди полей и огородов, и вдалеке, где могучим полукругом стояли леса, заканчивались, точно их отрезало. Вдоль троп — ни домика, ни будки, ни беседки. Казалось, что город, вытекающий по этим улицам из своего горнила, оттуда, где находилась площадь с ратушей, гостиницей и уездной ссудной кассой, вдруг резко останавливается на крайней черте своего «я», судорожно хватаясь за последние одноэтажные строения в страхе потерять себя.
Центр — то самое горнило — представлял собой белое и тихое средоточие лени уездного города в послеобеденные летние часы. Лето было в разгаре. Как раз над серединой площади висело белое овальное облако, настолько плотное, что было ясно видно, какое огромное расстояние отделяет его от синего небосвода. Облако это являлось неотъемлемой частью города, тогда как небесная лазурь — несомненно, нет. Фонтан на площади украшал кособокий Нептун, и казалось, что белое облако нависло над ним лишь для того, чтобы рухнуть вниз и нанизаться на его трезубец.
Площадь была не совсем безлюдна. Однако те несколько человек, которые перемещались по ее диагоналям, куда лучше, чем полное отсутствие народа, свидетельствовали о том, что жизнь города в данный момент тяготеет к окончаниям четырех его улиц, из-за чего в центре возникает удушающий вакуум. И эту «миграцию» города особенно подчеркивала сомнамбулическая походка его жителей.
Вот, например, двое — встретились перед фонтаном и остановились поговорить, но судя по тому, как они то разводили руками, то всплескивали ими, а потом разошлись, ясно было, что никакой беседы у них не получилось, просто они обезумели от тоски и поделились друг с другом отчаянием, охватившим их из-за того, что город высасывает из них все жизненные соки.
Жалюзи в лавочках были наполовину опущены, и площадь выглядела будто одноглазой; да и этот единственный глаз она прищурила. Между булыжниками мостовой засыхали кучки земли: заступ недавно выполол траву, оскорблявшую собой городское лицо площади.
Открытые окна первых этажей зияли темнотой, закрытые оловянно поблескивали.
Пространство дышало, словно спящий толстяк, и если где-нибудь в доме звенела посуда или били часы, это ничего не меняло: спящий не просыпался и оставался неизменно спокоен.
Откуда ни возьмись перед гостиницей появился гоночный автомобиль. Откуда ни возьмись, потому что свист, который мог бы выдать его приезд, был поглощен неслышным сопением спящего, прежде чем коснулся слуха, а предостерегающему клаксону, способному разбудить даже мертвого, незачем было гудеть на пустынных улицах. Итак, автомобиль возник ни с того ни с сего, и его низкий, серый, вытянутый — и, пока машина стояла на месте, как будто бдительно следящий — корпус готов был развалиться из-за контраста, который он чувствовал между своей энергией и обмякшим городом.
Из автомобиля вышел человек. И не успел из дверей гостиницы вынырнуть портье-коридорный, как машина отъехала, собрав для этого невероятно быстрого скользящего рывка все силы своих мускулистых колес, и похоже было, что гигантский кузнечик сделал большой и при этом очень низкий прыжок. И тут же автомобиль исчез в направлении, обратном тому, откуда появился.
Лицо прибывшего не было лицом ни спортсмена, ни романтика — причем я вовсе не противопоставляю одного другому. У незнакомца был взгляд внимательный, но нелюбопытный, живой, но неторопливый, энергичный, но не резкий, дерзкий, но не вызывающий. И вообще, как ни странно, весь его облик, невзирая на необычную одежду, обнаруживал стремление не привлекать внимания.
Мужчина подошел к портье, ожидавшему его с видом человека, который мог бы показаться вежливым, если бы не с трудом скрываемое любопытство.
— Комната?
— Пожалуйста! Пожалуйста! Вы к нам надолго?
— Комната?
— Извольте. Вы к нам издалека?
— На одну ночь.
— Ваш багаж?..
— Плачу вперед.
И оба скрылись за дверью. Площадь тут же забыла о странном приезжем, но все же стала сопеть чуть тише. Нептун держал свой трезубец кое-как. Облако отползло куда-то в сторону. И никто больше не шагал ни по диагонали, ни по периметру.
Чужак вышел на площадь. Портье не следил за ним. Но его любопытство сосредоточилось на каменной тумбе у ворот гостиницы и продолжало ломать себе голову.
Чужак вышагивал вдоль домов. Он шел не так, как те, кого мы наблюдали на площади в самом начале: шел, как если бы с неколебимым терпением ожидал встретить кого-то, кто, даже приди он на эту площадь спустя столетие, все равно бы не опоздал. Шаг за шагом, без остановки, без сомнений, сменяли один другой — плавно и уверенно. Походка никоим образом не суетливая, походка человека, который не обременен заботами, но при этом не томится от безделья или скуки. Пройдя по самой длинной стороне четырехугольной площади, чужак, подобно всем остальным, двинулся по диагонали и остановился перед фонтаном. То есть в самом математическом центре города. Он стоял выпрямившись. И эта поза не выглядела ни принужденной, ни нарочитой, ни неестественной. Это была поза существа, для которого стало совершенно привычным, что человек — это животное, прочно вставшее на задние конечности и научившееся высоко держать голову. Ноги его, правда, были сомкнуты, как у солдат, вытянувшихся по стойке «смирно», однако при первом же взгляде обращали на себя внимание его элегантно опущенные руки (в правой он держал головной убор), что сразу заставляло забыть о рабском подчинении приказу. О, эти поникшие руки! Они говорили об отдохновении — но отдохновении чутком и осознанном, которое никак нельзя было определить обидным словом «праздность». Они говорили о том, что все его чувства словно отправились с благороднейшими целями в поход за наслаждениями, а разум настроен на критику. Они выражали тихую, но отчетливую внутреннюю речь души, которая, будучи свободной от мелочности и робости, готова была пренебрегать всем, при этом все подмечая. Более чем что-либо иное, именно поникшие руки свидетельствовали о том, что чужак никогда не утолит своей жажды двигаться все вперед — и никогда не опустит голову, хотя и знает, что утоления не будет.