Были взломаны винные погреба, и нельзя сразу распознать, кто из валяющихся среди уксусной грязи рабов мертв, а кто мертвецки пьян.
К дымящемуся пепелищу виллы, от которой почти целиком осталась колоннада галереи, сгоняли схваченных женщин, детей, стариков. Мужчин было немного, большинство ушло в горы, их начнут ловить позднее, а пока хватает хлопот и с теми, кто есть. Только один рослый раб связан, он был пьян, крутил медно-гривастой головой, скалил белые зубы, рычал и рвался из веревок. Всех остальных тут же заставляли рыть ямы, подтаскивать столбы, набивать на них перекладины. Стучали топоры, лязгали лопаты, раздавались сдавленные выкрики, маячили в угарном тумане рослые фигуры легионеров — шла работа, виновники готовили для себя место казни.
Аппий с темным лицом, провалившимися глазами, но в белой, лишь чуть потускневшей от копоти тоге сидел на уцелевшей садовой скамье, и к нему кучками подгоняли рабов, ставили на колени. Лицо Аппия было темно не только от сажи — все запасы зерна уничтожены, скот разбежался, неизвестно, удастся ли собрать половину… Он бросал лишь скользящий взгляд на припавших к земле рабов, вялым движением руки указывал наугад. Рука часто попадала на детей.
Воины выхватывали указанных — вопли, стоны, женский плач, блеяние овец, стук топоров, угарный дым и низкое кровавое солнце.
Лукас торчал за скамьей позади Аппия, смотрел в земли, старался ничего не видеть. За его спиной переминались двое охранников, бородатых, остро пахнущих потом. Им приказано не отпускать управляющего.
Ночь прошла в угарной толчее. К рассвету потянуло свежим ветерком, согнавшим дым, открывшим унылое безобразие земли. И все было готово для казни — столбы, напоминающие какую-то редкую, мертвенно голую рощу, и стиснутая рослыми воинами тесная толпа обреченных. Сколько столбов, столько голов.
Но один столб стоял на отшибе, казался лишним.
Рабы распинали рабов. Те, кому вялый жест руки Аппия даровал жизнь, трудились в поте лица, казнили жуткой казнью своих товарищей. Легионеры брезговали этой грязной работой, стояли в стороне, наблюдали, величественные и невозмутимые.
Солнца, вырвавшегося из-за гор, хлынувшего через степь, никто не заметил. На сожженном, истоптанном, загаженном кусочке земли метался вой, надсадный, рвущийся, гортанный, режущий, звериное рычание, сдавленные стоны, истошные проклятия, раздирающая бессловесная мольба. Кипит воздух, мир до небес отравлен бешенством. И корчились вознесенные на столбах тела, и с ожесточенной неумелостью суетились возле них палачествующие. И закутанный в тогу, немощно маленький Статилий Аппий завороженно взирал запавшими глазами.
За ним теснилась трусливо сбившаяся челядь.
На ближайшем столбе, напрягая мощные мускулы, хохотал рослый раб, пышные волосы ярой меди, сам весь ковано-бронзовый, только оскал на безглазом лице сверкающе белый. Он уже раз сорвался вниз, раскидал троих палачей, вцепился четвертому в горло, подоспевший легионер опустил плашмя меч на медную голову, оглушил. Его вновь подтянули, прикрутили к столбу.
Сейчас буйный раб очнулся, изгибаясь, рвался и дико хохотал, заглушая вопли и стоны. Раба этого звали Фортунат, то есть счастливый.
Уже тогда только, когда солнце поднялось высоко, накалило землю, вздернули на столб последнего — золотушного мальчишку. С ним справился в одиночку некто Кривой Силан, громивший винные погреба, возле них и схваченный спящим. Силан старался изо всех сил, выслуживал прощение.
Посреди разгромленной усадьбы разноголосо выла и стенала обремененная плодами роща, хохотал в корчах Фортунат, отдыхали под столбами рабы-палачи, честно исполнившие господскую волю. Сверкая на солнце шлемами, на равном расстоянии друг от друга стояли неподвижные воины.
Аппий, спеленатый тогой, словно дремал, лицо темно и безглазо лишь прокаленный лоб таил жизнь — прорезан напряженной морщиной. Все оглядывались на него, ждали повелений. Аппий слабо пошевелился, чуть слышно в бушующем вое сипло позвал:
— Лукас.
Лукас был рядом, старался ничего не видеть, но слышал все — и смех обезумевшего Фортуната, и тоненький, еле-еле уловимый среди общей бесноватости плач только что распятого золотушного мальчика. Лукас не откликнулся, но двое охранников грубо подхватили его под руки, выволокли на глаза господина.
— Кривого Силана сюда, — приказал вяло Аппий.
Кривой Силан сам услужливо двинулся волочащейся от страха походкой, встал раскорякой — на шерстистой физиономии собачья преданность.
— Лукас, подыми глаза, погляди на своего ближнего. — Осипший голос Аппия не гневен, скорей устал, равнодушно тускл.
Лукас смотрел в землю.
— Подыми глаза на Силана, Лукас!
И Лукас поднял глаза. Только низкий покатый лоб не зарос волосней, две вывороченные ноздри да мутный глаз в красном мокром веке проглядывают сквозь шерстистые заросли. Мутный глаз, таящий тупой страх и покорное ожидание. И жилистая сморщенная шея и выпирающие голодные ключицы.
— Один столб еще свободен, Лукас. Сам выбери, кому висеть на нем. Тебе или ему? — Аппий кивнул на Силана.
Мутный глаз в красном веке лишь смигнул, но тупой страх в нем не стал ни больше, ни тревожней, путаная волосня скрывала лицо и душу, если только она, душа, была в этом искореженном теле.
— Перед тобой твой ближний, Лукас. Вглядись в него повнимательней. Он умеет жрать и пить да еще ковырять землю под палкой. Только под палкой, Лукас. Он никого не любит, никого никогда не жалеет, ни о чем никогда не думает кроме как о своем брюхе. Ты так много, Лукас, говорил о любви к ближнему, так вот тебе ближний, докажи, что его любишь, что слова твои не обман. Согласись вместо него висеть на столбе. А он распнет тебя, он охотно это сделает, потому что хочет жить… Силан, ты хочешь жить?
— Хочу, господин, — смигнув красным веком, ответил Силан.
— Решай, Лукас, а я подожду. Не стану тебя торопить — обдумай, хорошо обдумай. Нам некуда спешить.
И Лукас, обмирая, разглядывал своего ближнего — дика его заросшая физиономия, под низким черепом не рождаются мысли, тело его раздавлено тяжелой работой, изувечено постоянными побоями, он рожден в рабстве, не слышал доброго слова, только ругань, только угрозы, даже мать наверняка никогда не ласкала его. И сам он, можно не сомневаться, ни разу в жизни не произнес доброго слова, зато постоянно грубые проклятия, не умеет жалеть, пожалуй, даже и ненавидеть не умеет. Без ненависти он сейчас распял на столбе золотушного мальчишку, не дрогнув, без ненависти распнет и его, Лукаса. Вместо себя, чтоб жить дальше своей проклятой, безрадостной жизни.
Он не скрывает — хочет жить!
Аппий удачно выбрал ближнего — полюби, сменяй себя на это выросшее в жестокости животное. Себя, который способен страдать за других, себя, который тонко чувствует, много знает. Нет. Нет…
— Ну и что же, Лукас? — спросил Аппий.
Мутный глаз в красном веке сверлил Лукаса. Кривой, заросший Силан ничего не понимал, как не понимали, наверное, и другие. Силан просто боялся и ждал развязки, как ждет баран, приведенный к убойщику.
А спеченно-темное лицо Аппия ожило, на нем проступила брезгливая усмешечка. Аппий не сомневался в ответе.
Лукас молчал… Для всех ясно — не равноценен обмен! А уж для Аппия в первую очередь. Лукас молчал.
Он скажет «нет», и тогда Аппий окажется прав: он, Лукас, лгал — люби ближнего, как самого себя. Себя любит куда больше, чем Кривого Силана. И Аппий восторжествует: он выторговал все-таки себе оправдание, станет жить как жил, услаждать свою алчность, считать — нельзя иначе, чиста совесть.
Его совесть будет чиста, а совесть Лукаса не даст ему покоя — продал, что свято, предал, чем жил! Люби ближнего? Но даже самого себя любить перестанешь — лжив, нестоек, продажен. Из года в год презрение к себе, из года в год к себе ненависть! Аппий предлагает — спаси жизнь, пошли на смерть другого. Но ведь жизни-то не будет, будут мучения…
— Столб свободен, Лукас, — все с той же брезгливенькой усмешечкой напомнил Аппий. — Кого же ты выберешь для него?
Лукас распрямился, и брезгливенькая усмешечка слиняла с лица Аппия.
— Скажи ему, — повел Лукас острым подбородком в сторону Кривого Силана, — пусть делает свое дело.
И медленно побрел к столбу.
Аппий растерянно молчал, Кривой Силан не двигался, стрелял единственным глазом то в спину Лукаса, то в господина — ничего не понимая, он ждал знака, не заросшей физиономией, а всем телом выражая готовность.
Лукас дошел до столба, развернулся к людям — серое узкое лицо горящие глаза, расправленные плечи. А по соседству с ним корчился в жутком хохоте кроваво-бронзовый Фортунат. И многоустый стон рвался к небу.
С минуту Лукас стоял, обводя взглядом взъерошенного, как больная птица, Аппия, раскоряченного возле него Кривого Силана, тесно сбившуюся, настороженную толпу позади их, хоронящуюся под столбами кучку рабов-палачей, сурово-неподвижных, парадно сверкающих латами легионеров в оцеплении.