Дакар, когда техника не отличалась еще прочностью, аварии, поиски и спасение товарищей заставляли нас часто приземляться в районе непокорных племен. Песок здесь обманчив: думаешь, что он плотен, — и увязаешь. Что до твердых на вид солончаков, которые звенят под каблуками, как асфальт, они подчас не выдерживают тяжести колес. Белая корка ломается — и ты проваливаешься в вонючее черное болото. Вот почему, когда позволяли обстоятельства, мы выбирали гладкую поверхность плоскогорий: она не таила никаких ловушек.
Гарантией тому служил крупнозернистый тяжелый песок — огромное скопление мельчайших раковин. На поверхности плоскогорий они были еще целые, а чем ниже по ребру — все больше дробились и спаивались. В самых древних отложениях — у основания массива они образовывали уже настоящие известняки.
И вот когда Рейн и Серр — наши товарищи, захваченные кочевниками, были в плену, мне пришлось приземлиться на одном из таких плоскогорий, чтобы высадить посланца араба. Перед тем как его оставить, я попытался вместе с ним найти путь, которым можно было бы спуститься с возвышенности Но наша терраса кончалась со всех сторон скалистой кручей, которая складками каменного занавеса отвесно падала в пропасть. Выбраться отсюда не было никакой возможности.
И все же я немного задержался, прежде чем вылететь на поиски другой площадки. Я испытывал радость, быть может и ребяческую, при мысли, что попираю ногами землю, не оскверненную ни человеком, ни животным. Ни один араб не был бы в состоянии взять приступом эту крепость. Ни один европеец не исследовал еще этой площадки. Я ступал по бесконечно девственному песку. Я был первым человеком, который пересыпал из руки в руку, как драгоценное золото, эту пыль ракушек. Я первый нарушил здесь тишину. На своего рода полярной льдине, испокон веков не взрастившей п травинки, я был как бы семенем, занесенным ветром, — первым свидетельством жизни.
В небе уже сияла звезда. Я смотрел на нее и думал о том, что белая поверхность площадки в течение сотен тысяч лет общалась лишь со звездами… Не запятнанная ничем скатерть, разложенная под открытым небом! И внезапно сердце мое забилось, как на пороге великого открытия, потому что на этой скатерти, в пятнадцати или двадцати метрах от себя, я заметил черный камень.
Подо мной была трехсотметровая толща раковин. Этот огромный пласт неопровержимо свидетельствовал об отсутствии каких-либо камней. Возможно, кремни — результат каких-то преобразующих процессов планеты — покоились на большой глубине под этой массой. Но благодаря какому чуду один из них мог появиться на этой девственной поверхности? С замирающим сердцем я подобрал свою находку: твердый черный камень размером в кулак, тяжелый, как металл, и отлитый в форме слезы.
На скатерть, разложенную под яблоней, могут упасть только яблоки, на скатерть, разложенную под звездами, могут упасть только пылинки звезд: никогда еще ни один метеорит с такой очевидностью не подтверждал свое происхождение.
Разумеется, подняв голову, я подумал, что с высоты небесной яблони должны были упасть и другие плоды. И я найду их там, куда они упали, потому что в течение сотен лет никто не мог их тронуть, а с другими веществами они вряд ли смешались. И я тут же пошел обследовать плоскогорье, чтобы проверить свою догадку.
Она подтвердилась. Я пополнял свою коллекцию почти на каждом гектаре. Все камни выглядели так, словно были вылеплены из лавы. Все они были тверды, как черный алмаз. Время как бы сжалось, и, потрясенный, стоя на вершине моего звездного дождемера, я как бы увидел перед собой весь этот многовековой огненный ливень.
4
Но чудеснее всего было то, что здесь, на круглой спине планеты, между намагниченной скатертью и звездами оказалось человеческое сознание, в котором дождь этот отражался, как в зеркале. В такой обстановке видение — это чудо. А мне вспоминается видение…
Однажды, вынужденный приземлиться в районе песков, я ожидал рассвета. Золотистые барханы подставляли луне озаренные сиянием склоны, и тени подступали вплотную к линии светового раздела. На пустынном участке лунного света и тени царила тишина прерванной работы, тишина западни — и я заснул.
Когда я проснулся, то не увидал ничего, кроме чаши ночного неба, потому что лежал на гребне бархана, раскинув крестом руки, с лицом, обращенным к садку звезд. Не сразу поняв, что за глубины предо мной, не находя корня, за который можно уцепиться, ни крыши, ни ветки дерева между мной и этими глубинами, я почувствовал головокружение, почувствовал, что уже оторвался и лечу в бездну.
Однако я никуда не упал. От затылка до пят я был связан с землей. Я отдался ей всей тяжестью своего тела и ощутил какое-то успокоение. Сила тяготения показалась мне всемогущей, как любовь.
Я ощутил, что земля меня подпирает, поддерживает, поднимает и уносит в ночное пространство. Я открыл, что тяжесть тела прижимает меня к планете, как на поворотах прижимает тело к машине, я наслаждался этой поддержкой, ее прочностью, ее надежностью и ощутил под тяжестью тела изогнутую палубу моего корабля.
Ощущение полета было столь четким, что я не удивился бы, услышав, как из глубины земли поднимается жалобный стон материалов, с трудом приноравливающихся к движению, тоскливый стон старых парусников, идущих ко дну, рассерженный скрип потревоженных барж. Но в толще земли царила тишина. Но я чувствовал в своих плечах эту силу тяготения — гармоничную, постоянную, на веки веков одинаковую. Подобно телам мертвых гребцов с галер, удерживаемых грузом на дне морском, я был связан с родной землей.
И, затерянный в пустыне, среди опасностей, без укрытия, между песком и звездами, отделенный от полюсов моей жизни слишком широкой полосой безмолвия, я раздумывал о своем положении, ибо знал, что, если ни один самолет не найдет меня, если арабы меня не прикончат, — потребуются дни, недели, месяцы, чтобы добраться до этих полюсов. Здесь я был лишен всего. Я был смертным, заплутавшимся среди песков и звезд, сознающим, что у меня осталось одно утешение — дышать…
А между тем меня неустанно посещали видения.
Они появлялись бесшумно, как воды родника, и я не сразу понял, что за нега охватила меня. Не было ни голосов, ни образов, а только ощущение чьего-то присутствия, очень милой и наполовину угаданной дружеской близости. Затем я все понял и, закрыв глаза, поддался чарам своей памяти.
Где-то был парк, заросший черными елями и липами, и старый дом, который я любил. И не в том дело, был ли он близко, или далеко, мог он или нет согреть мое тело, дать мне приют, ибо здесь он был