Стены яранги сотрясала пурга. В чоттагине клубком лежали собаки, они заворчали, когда Айвангу растолкал их, чтобы вытащить из-под них камень.
Еще не рассвело, а Айвангу уже трудился, отсекая от камня острые обломки. Он торопился, боясь, что живое лицо, которое он увидел, померкнет в памяти. Но этого не случилось. Наоборот, чем больше он вспоминал, чем больше думал о нем, тем явственней вставал перед ним образ Ильича, а в душе росло нетерпение скорее увидеть его воплощенным в камне.
Новость в Тэпкэне разносится, пожалуй, быстрее, чем по радио. Люди входили в ярангу Сэйвытэгина посмотреть, как Айвангу из камня высекает лицо человека. Раньше, когда он рисовал на моржовом клыке или вырезал из кости и дерева фигурки, он охотно показывал неоконченную работу. А тут он не решался, словно что-то мешало ему. Он выпросил у матери кусок пыжика и накрывал работу, когда кто-нибудь приходил.
– Зачем прячешь? – удивлялся любопытный Мынор. – Может быть, какой-нибудь совет дал бы.
– Пока не надо советов, – отказывался Айвангу и с нетерпением ждал, когда гости покинут чоттагин, чтобы заново приняться за работу.
С каждым днем все явственнее становился дорогой образ. Он с трудом выходил из камня, освобождаясь от него. В первую очередь Айвангу высек глаза, добрые, ласковые, слегка прищуренные. Они были очень знакомые, такие близкие и родные, что Айвангу казалось, что он их знает и видит давно, с самого детства.
Он не считал дней. С утра до позднего вечера он просиживал в холодном чоттагине и стучал по камню. Когда же глаза и руки утомлялись, он запрягал собак и уезжал на охоту. И даже там, в торосах, под шелест плывущих по разводью льдин он думал о своей работе.
Айвангу удивился, когда узнал, что прошел месяц. Работа подходила к концу.
Каждый раз, снимая пыжик с каменного бюста, Айвангу испытывал легкое волнение, как будто он ожидал увидеть нечто другое, что было до этого.
Последние дни он занимался поправками, подчисткой. Несколько раз он решал, что все уже готово и пора показать работу знающим людям, но вдруг ему становилось не по себе, и он еще раз откладывал, оттягивал время. И не потому, что бюст казался неоконченным. Он попросту не хотел расставаться с ним.
Показать другим свое творение – значит отдать его. И все же решился: позвал Гену Ронина, Пелагею Калиновну, Льва Васильевича, Мынора. Но народу пришло гораздо больше. Явились Громук с Тамарой Борисовной, пекарь Пашков, бывший милиционер Гаврин, работники полярной станции и даже Кавье.
Айвангу поместил бюст на три китовых позвонка, положенных на большой деревянный ящик, под электрической лампочкой. Свет падал чуть-чуть сбоку, освещая темное лицо с высоким гладким лбом, узко прищуренные глаза, бородку и пышный воротник меховой кухлянки.
Люди смотрели молча, потом Мынор подошел к Айвангу и с чувством пожал ему руку.
– Ты такого Ленина сделал, будто я его давно знаю.
И тут все зашумели. Подходили к Айвангу, говорили похвальные слова.
– Дорогой мой, – прочувствованно сказала Пелагея Калиновна, – тебе непременно надо учиться! Такой талант!
Все русские на разные лады произносили это слово, и только один Громук ничего не сказал. Он с разных сторон рассматривал бюст, щурился, отходил назад, снова подбирался к нему.
– Это Сэйвытэгин! – вдруг сказал он громко, на весь чоттагин.
– Что ты говоришь! – подскочил к нему Мынор. – Это Ленин!
– Посмотри внимательнее: чьи глаза? Взгляд? Выражение лица? Эта кухлянка и малахай за спиной? Чьи они? Сэйвытэгина!
– Верно! – сказал Мынор. – Как Сэйвытэгин. Слушай, Айвангу, оказывается, твой отец похож на Ленина!
– Это искажение образа вождя, – сказал Громук. – Я со своей стороны, как коммунист, буду протестовать против того, чтобы бюст был установлен в колхозном клубе. Как вы думаете, товарищ Кавье?
Кавье растерянно заморгал. Он еще раз поглядел на бюст. Перед ним был действительно Ленин, но что-то в нем и настораживало. Какая-то необычность. Малахай за плечами, меховой воротник кухлянки… Но самое главное – это вроде чукотское выражение его лица и несомненное сходство с Сэйвытэгином… До сегодняшнего дня Кавье видел Ленина в пиджаке и галстуке. У него в яранге висит портрет. Правда, у этого глаза, как живые, несмотря на то, что он высечен из камня.
– Товарищи, – взволнованно сказала Пелагея Калиновна, – в искусстве это вполне допустимо. Автор всегда по-своему создает образ, накладывает отпечаток собственной личности на произведение.
– Уважаемая, – густым голосом прервал ее Громук. – Здесь важна политика, а не искусство. Вот так, дорогой друг художник, – обратился он к Айвангу. – Занимался бы ты лучше своим национальным искусством, резал моржовую кость и не брался не за свое дело. Удивляешь меня, Айвангу. Советская власть, кажется, все делает для вас. Создали косторезную мастерскую – только трудись, а он – в скульпторы полез! На то, чтобы изображать Ленина, есть специально поставленные люди!
Чоттагин понемногу опустел. Вскоре в нем остались только Айвангу, Сэйвытэгин и Росхинаут.
Отец подошел, к бюсту и бережно накрыл его пыжиком.
– Я знаю, Айвангу, что ты не мог сделать его иначе. Росхинаут молча погладила сына по седой голове. Айвангу задумался, медленно подошел к бюсту и снова открыл его. Он долго смотрел в лицо Ленина и молчал. Потом так же молча стал запрягать собак.
– Ты куда, сын? – встревоженно спросил Сэйвытэгин.
– Недалеко, – ответил Айвангу. – Я только поднимусь на вершину горы Линлиннэй.
Сэйвытэгин понял его, кивнул головой. Отец с сыном с трудом уложили бюст на нарту и крепко привязали.
Навстречу бил холодный, злой ветер и выжимал слезы. Собаки отворачивали морды в стороны. Айвангу направил нарту в долину, чтобы оттуда по склону подняться на гору.
Снег был плотный и жесткий, как шлак. Даже хорошо навойданные полозья едва скользили по нему. Холод исходил из промерзшей насквозь земли, от камней, нагроможденных весенними потоками; стужей несло и от низкого, белесоватого, словно примороженного, неба. Солнце пряталось за низкими, темными облаками.
Нарта медленно ползла по склону. Собаки высунули длинные красные языки. Нити замороженной слюны волочились по снегу, обламывались и снова нарастали. Полундра часто оглядывался и вопросительно смотрел на хозяина.
Айвангу сидел на нарте, вобрав голову в плечи. Он смотрел на клубящиеся облака на вершине Линлиннэя и боялся, что поднимется пурга и закроет простор. Давно он не был на Линлиннэе. С тех пор, как остался без ног.
Бюст лежал на нарте, стянутый лахтачьими ремнями. На поворотах, когда нарта накренялась, Айвангу бережно поддерживал его руками. Странное дело: чем больше ругали его творение, тем оно становилось для него дороже. Он был уверен, что Ленин именно такой, каким он его изобразил.
Последние метры на вершину Линлиннэя пришлось идти на коленях – собаки не могли тянуть человека на нарте.
Туман на вершине разошелся. Открылись дали – Тихий и Ледовитый океаны. Внизу обрывался мысом Дежнева Азиатский материк, а за ним, за гористыми островами Диомида, синели берега Америки.
Айвангу походил по плоской вершине, разыскивая подходящий камень для подставки. Из нескольких плит, которые ему было под силу поднять, он сложил пьедестал – большой и прочный, никакой ветер с ним не совладает. Потом установил бюст, обратив его лицом к востоку.
Ленин смотрел, прищурившись, в сторону океана.
И снова Айвангу испытал странное волнение, которое он чувствовал, когда работал. Все-таки получилось именно то, что он хотел сотворить!
Внизу уже сгущалась зимняя голубая мгла, заполняла ущелья, долины мерзлых рек, трещины в камнях. Огромные пространства лежали перед Айвангу – два скованных льдом океана и два материка, а на самой вершине земли смотрели на мир два человека – чукча Айвангу и великий Ленин, похожий на чукчу.
3
Добрая, хорошая зима стояла в этом году. Были бураны и ураганные ветры без снега при ясном небе, оттепели, тихие долгие снегопады и ночи, полные яркого света полярных сияний.
Зверя в море сошлось много. В ярангах всегда горели три, а то и четыре жирника, значит тепло хранилось надежно. Одежда сушилась вовремя, а люди были сыты. Ближе к весне, когда солнце уже поднималось над далекими синими горами, подули устойчивые северо-западные ветры. Они гудели в обрывках электрических проводов, обжигали лица охотников.
Из тундры примчался на быстроходной гоночной нарте певец-оленевод Рэнто, одетый в длинную замшевую кухлянку, обшитую полосками крашеной кожи. Его роскошный малахай был опушен росомашьим мехом, который на самой сильной стуже не индевеет.
Вечером он пел в клубе. Ради такого значительного события с середины зала убрали бильярд.
Рэнто пел, не глядя на слушателей. В его голосе гудел северо-западный ветер, слышался звон раскалывающихся льдин, сухой перестук оленьих рогов. Скрипел под полозьями легких нарт снег, над оленьими головами свистела длинная тонкая палка – погоняло.