Все нужды переплелись. Наступила гармония, о которой, по-видимому, и говорил нынче утром Святослав Эдуардович.
Лев Михайлович один чемодан закинул наверх, другой засунул под сиденье. Обычная поездная проблема — верхнее или нижнее место — на этот раз не существовала: в этих двухместных купе обе полки были внизу. Лев Михайлович недавно сделал сие великое открытие: правда, в два раза дороже, зато едешь как человек. Все же четыре человека в столь ничтожном купейном пространстве, пусть даже каждый и расположился на своей полке, многовато. Вдвоем же здесь вполне сносно. Можно сидеть на своем месте за столиком, глаза в глаза со спутником, и вести обычную дорожную беседу. А не хочешь разговаривать, ложись, смотри в окно иль прямо перед собой, читай, горюй, мечтай…
Ох уж эти доверительные беседы с мимолетными спутниками! Случайно оказываешься рядом с совершенно незнакомым человеком, которого, скорее всего, никогда в жизни больше не увидишь, и он вдруг стихийно, неоправданно становится твоим исповедником, наперсником… Можно утаить свою явность, не вручать визитную карточку и выступить неким таинственным незнакомцем. Можно позволить себе такую откровенность, какой никогда не позволяешь даже наедине с самим собой. Не додумаешься до такого один на один с собой, молча. А звучащее для кого-то слово порождает новое суждение, на данный момент единственно правильное, немыслимое в безмолвии. Иная мысль неизреченная так может и остаться недодуманной.
Пока Лев Михайлович был в купе один и лишь гадал, кто станет его дорожным собеседником. Конечно, не исключено, что спутником окажется вовсе даже не спутник, а прекрасная спутница, и тогда черт его знает, какой степенью интимности обернутся доверительные дорожные беседы. Не исключено, что придется быть чересчур галантным, запредельно вежливым, чтобы не обидеть ненароком доверчивую, ласковую незнакомку…
Лев Михайлович примостился в углу, незатейливо вжавшись между окном, столом и стенкой, как и большинство пассажиров, коль у них такая возможность имеется. На столик сразу же положил сигареты и зажигалку, — неизвестно, как отнесется к этому виду отравы будущий попутчик, но карты уже выложены.
Оставалось меньше пяти минут до отхода поезда. Вообще-то Лев Михайлович стремился сейчас к уединению, ему хотелось, казалось необходимым побыть одному. Но вот она, человеческая природа: он стал нервничать и огорчаться, лишь только замаячила перед ним желанная и взлелеянная в суете каждодневной перспектива остаться наконец в одиночестве. Он жаждал спутника, кем бы он ни оказался. А если вдруг запертым с тобой в этом чулане окажется некто крайне тебе неприятный? — пришла мысль, и огорошенный ею Лев Михайлович стал уговаривать себя не сожалеть о несостоявшихся доверительных беседах. Однако есть своя сладость в думах о неиспользованной, но вполне реальной возможности.
Лев Михайлович развернул вечернюю газету, хотя ему совершенно неинтересны были городские новости. Он вообще принял решение уйти, отвлечься от проблемы и забот своего города, своего окружения. Он ушел от всех и от всего. Он отринул от себя рабочие нужды, перестал решать оздоровительные ребусы для трудящихся района в радиусе пятнадцати — двадцати километров от больницы. Он не хотел растравлять себя лестными и ласкающими душу картинами, будто кто-то станет горько плакать и страдать по нему. Наверняка великолепно обойдутся и без него. Ему надоело, не хотелось, обрыдло думать и решать головоломку, как поделить свои двадцать четыре часа в сутки, свою душу, свое тело, свою боль между больницей, киностудией, Верой, Мартой, Ирой, их нуждами, претензиями, капризами и требованиями: как все это сочетать со своим, не сказать чтобы очень уж праведным существованием. Ему осточертело думать о своем отделении, которое уже начали растаскивать, и никто уже не знал, кому чего хочется, и обожаемая всеми больница в процессе этой самой борьбы за нее вдруг перестала быть обожаемой, стала странной, неопределенной, непонятной… Лев раз-двоился, раз-троился… и так далее — не счесть.
И не то чтобы осознанное это раздвоение, осознанная неправедность слишком тяготили его, делали в своих же глазах хуже — нет, «такова жизнь», с горечью и оправдываясь говорил он себе. И продолжал относиться с достаточным уважением и к самому себе, и к тем внутренним душевным борениям, которые, по его мнению, поддерживали в нем страдания, а стало быть, человечность. Он с удовольствием — так было удобно — подчинялся довольно расхожей мысли о страданиях как основе всего человеческого в человеке. Но при всем самом любовном к себе отношении сознавал, что долгое плавание в мутном потоке вынужденной фальши, наверное, весьма заметно разрушило свойственные ему устойчивые навыки честного человека, честного, насколько это было возможным при двусмысленных его попытках удержать свой корабль на поверхности изменчивого житейского моря.
Пусть, пусть все жизненные неувязки останутся в этом городе. Он оставлял город — жизнь продолжалась. Бывает ли жизнь, когда все увязано? Он никого не бросил, ни с кем не развелся, разве что с машиной, оставив ее пока Ирке и ее обожаемому Сережке. Пусть теперь они думают о бензине, о ГАИ, о техосмотрах и техобслуживании — он им охотно поможет. Но чем он им может помочь? По крайней мере он надеялся, что деньгами помочь сумеет. На сценариях заработает. А личное его присутствие необязательно и даже обременительно. Впрочем, кто его знает… Жизнь покажет.
Он не развелся с медициной, сохранил свой статус супермена — заведующего хирургическим отделением, вычитав в «Медицинской газете» о конкурсе на эту должность в хорошей больнице в хорошем городе, где тоже есть студия документальных и научно-популярных фильмов, где его знают, где с удовольствием с ним будут работать и врачи и киношники, как выяснил он, слетав в этот город.
На новом месте, в новом городе он надеялся сохранить все, кроме неразрешенных и неразрешимых проблем. Лев Михайлович вспомнил, как хорошо он побеседовал с главным доктором больницы, который весьма галантно говорил об успехах современной хирургии с точки зрения старого терапевта. Старый терапевт радовался, что такой опытный и разносторонний хирург захотел у них работать, несмотря на то что возраст, конечно, уже не для новых подвигов. Лев Михайлович, в свою очередь, показал широту мышления, предположив, что успех хирургии — прежде всего признак слабости, проявление кризиса общей медицины и конечно же царицы медицинских полей, пехоты армии здоровья — терапии. Хорошо поговорили, не правда ли? И весь разговор шел в раскланивающихся и кивающих друг другу интонациях и мыслях; если бы собеседники не сидели в креслах, а двигались в такт своим словам и мыслям, то это собеседование напоминало бы более всего птичий брачный танец.
Оба остались довольны разговором, и Лев передал свои документы главному врачу для конкурсной комиссии. Возвратившись домой, он не был столь же щепетилен или, скажем, куртуазен, как в разговорах с главным врачом новой больницы, и никому ничего не сказал. Конечно, он боялся реакции тех, кого должен был затронуть этот громоподобный шаг. Однако без грома не обошлось, когда пришло положительное решение конкурсной комиссии. Неудивительно, что провожающих не было. Тех, кто все же пришел, Лев резко и грубо отправил прочь, лишь только они подошли к вагону.
Лев Михайлович все решил… все хотел… все оставил здесь, все заботы, желания, проблемы, прочно уселся в углу купе, развернул газету и с самым серьезным видом углубился в изучение городских забот, которые редакция сочла нужным довести до населения.
Поезд медленно двинулся, за окном отползали назад платформы, вагоны, кучки провожающих, наконец, проплыл милиционер, стоявший в самом конце перрона. Все быстрее мелькали дома, которые постепенно стали мельчать, потянулись обширные грязные окраины, домишки полудачного, полупоселкового вида, потом поля, поля, леса попеременно.
Лев Михайлович ехал один. Спутника не было.
Одинокий беглец погрузился в сообщение под рубрикой «Из зала суда»: о том, как некий проходимец продавал из-под прилавка какие-то джинсы на пять рублей дороже; газетный репортер подсчитал, сколько штанов предприимчивый прощелыга продал за пять лет работы в торговле, а Лев Михайлович с нежностью подумал об оставленном городе, который вполне за пять лет мог, наверное, наладить производство этакого несложного дефицита.
Лев Михайлович дочитал вечернюю газету до последней строчки, накурился всласть, пользуясь бесконтрольностью и одиночеством, выпил чай, принял таблетку анальгина…
Наступило завтра.
Начиналась новая жизнь, новая служба.
Лев осмотрел свое временное пристанище, выглянул в окно: внизу был парк, пожалуй, даже лучше, чем тот, что послужил причиной их общего несчастья. О других причинах своих неприятностей он не вспоминал.