— Эх, Тазя, дорогой, — говорил он с искусственной слащавостью, стараясь прикрыть твердость и властную нетерпимость своего голоса. — Слышал, что ты уже совершенно определился: женишься вроде на богатой невесте. Но не долго продлится это твое богатство. У нас уже все пришло в движение. Все пойдет как по маслу, потому что у противной стороны нет сил, готовых достаточно напрячься, нет веса. И стоит только лавине сорваться, хочешь не хочешь, докатится до дна.
— Дорогой Саетан, — начал Атаназий, и его неприятно передернуло, — только, пожалуйста, не таким образом. Я и сам теперь пребываю в состоянии радикальных перемен, но твое отношение к таким вещам любого может покоробить.
Темпе смутился.
— Не читал последние мои стихи? — спросил он. — Чистосоциальные паштетики, начиненные взрывным материалом. Стих для меня ценен в той мере, в какой он заменяет своими флюидами агитацию. Экономия средств...
— Я вообще не читаю стихов, так мне опротивело отсутствие настоящей изобретательности и выдумывание совершенно неуместных художественных приемов, как бы независимо от поставленной задачи, это высасывание содержания из случайных сопоставлений по ходу писанины, эта рифмоплетческая техника, прикрывающая безнадежную творческую пустоту! Но твой томик я прочитал, хоть и содрогался от отвращения. Искусство в услужении у примитивных желудков (а что поделаешь: стихи-то хорошие) — беззаконие и святотатство!
Темпе свободно и широко рассмеялся. От него шел дух голосистой улицы, от него шел горячий пар сплоченной человеческой массы. Он на самом деле был доволен.
— Я ожидал, что такой типично нигилистический буржуйчик, как ты, а вдобавок еще и эстет, не может реагировать иначе. Есть стихи — увядшие листья, а есть стихи — бомбы. Мне хочется вымести из нашей поэзии всю эту кучу мусора; стыдно сказать — какие-то парфюмерные этикетки и презервативы... Содержание, содержание — вот что главное, оно-то тебя и оскорбляет.
— Ошибаешься, — гневно ответил Атаназий, с сильным отвращением всматриваясь в лицо Темпе. Как же теперь его задевали черные огненные беспокойные глаза, светло-рыжие вьющиеся волосы и какая-то телячья, местами прыщавая кожа, но прежде всего — неизвестно где скрытая, дразнящая мощь этого человека. — Ошибаешься. Мне претит как раз форма, а не содержание. То, что ты описываешь замученных коммунистов, и жирующих шпиков, и окаменевшие души судей, и националистический блеф, как таковое меня не коробит вовсе — это такой же жизненный материал, как и любой другой. Но мне не нравится, что этот новый материал, без грана веры в его художественную ценность, ты намеренно впихиваешь в прогнившую форму старой поэзии, используя, самое большее, и так уже затасканные футуристические заморочки — это меня наполняет отвращением и к деталям содержания твоих стихов: смрада подворотен, пота, нищеты, безнадежной оглупляющей работы, тюрем и лакомящихся спаржей шпиков, — отвращением к самому материалу, не переработанному в художественные элементы. Этот материал не будит во мне того чувства, на которое он рассчитан, как в непереваренной пище видны отдельно морковь, горох и фасоль, так и в твоих стихах отдельно плавает форма и отдельно содержание, отвратительное к тому же. Я не говорю уже о более общих идеях, потому что их не видать, а что меня раздражает, так это то, что к форме как таковой никаких претензий не имею.
— Так, значит ты бы предпочел смотреть на революцию из театральной ложи, как на зрелище; а еще лучше, если бы оно было поставлено этими новыми якобы социальными артистами, которые из всего хотят сделать псевдоартистический балаганчик: из митинга, из уличной перестрелки, из самого труда, наконец! Идиотизм этой идеи просто бросается в глаза, но, несмотря на это, отдельные серьезные люди все еще раздумывают над такой возможностью. Ах, противно становится от всех этих наших артистов, и одних и других: мерзкие черви в гниющей падали. Только теперь, когда они убедились, что могут сдохнуть в своих башнях из собачьей кости с голоду, потому что общество раскусило, чего они стоят, они милостиво снисходят к обществу, предлагая ему свои конструктивистские способности. Фу, да только я не из их числа. Искусство должно прислуживать идее, быть ее жалким служкой. И вот еще самая существенная его роль: покорно, подобно дрессированной скотине, выражать что велено.
— Не из их числа, тогда из чьего ты числа? Для меня ты — типичное проявление псевдоморфоза, если прибегнуть к понятию Шпенглера, которое он позаимствовал из минералогии: если формы, предшествующие данному явлению, достаточно четкие, а новое содержание само их не создает, то оно вливается в них и застывает наподобие несуществующих образований прошедшей эпохи, которые уже успели сгнить, рассыпаться в прах и развеяться. Твоя поэзия и есть такой псевдоморфоз. И это доказательство слабости. Может, пара русских на фоне их революции и создали что-то действительно новое; там, в России, материал перестал быть содержанием пропагандистской брошюрки в стихах — он сросся с формой, которая, как живой росток, пробила слои древних залежей. Но и этого мало. Те слои, что сейчас подают голос, не создали радикально иной художественной формы, и не создадут. Слишком много им есть что сказать по поводу брюха и его прав. А время идет...
— Счастье состоит лишь в набитом брюхе. Все ваши проблемы — надуманные. Только в полной потере человеческого облика, причем намеренной, лежит истинная положительная граница человечества: ничего ни о чем не знать, ничего не принимая к сведению, вести приятное растительное существование. Вся культура оказалась блефом; путь был прекрасен, но он завершен: не к чему больше стремиться, нет пути, кроме нашего; нет истины, наука ничего не дает и вся погружается в технику. Искусство — это серьезная игрушка для бесплодных эстетических евнухов — на самом деле: кто хоть раз увидит то же, что и я, тот никогда не вернется в этот псевдочеловеческий мир. Было хорошо, но все закончилось — и теперь только надо использовать в наших целях положительные достижения этого. Танцульки и спорт — вот одни из элементов оглупления; потеря человеческого облика на этом фоне дело плевое. То, что фашисты, эти величайшие в мире паяцы, закрывают дансинги, говорит в пользу моего тезиса. Но это только пролог — революция запрограммированных скотов! Считаю, что материализм в марксизме до сих пор был замаскирован. И кто я такой, это когда-нибудь выяснится, дорогой мой Тазя. Знаю, что сил мне хватит.
Он страшно напряг мускулы, распиравшие зеленоватую курточку. Кто-то раздевался в прихожей, встреченный прибиравшейся сторожихой.
— И что же твои собственные стихи во всем этом? — спросил Атаназий, немного обескураженный открытостью постановки вопроса и не находя пока ответа. — Это тоже проявления целенаправленной утраты человеческого облика?
— Не шути, за этим популярным термином скрывается поистине глубокое содержание. А что касается моей поэзии, то она не является ни продуктом вашей дурацкой Чистой Формы, ни художественным решением проблем общества или как там — потому что я никогда не понимал вполне всяких там универсалистов. Искоренять ложь — наша культура завирается вусмерть. Мои стихи — чистая пропаганда правды, а искусство использовано грубо, открыто, как рабочий скот.
(Атаназий был под впечатлением простоты и искренности Темпе: он завидовал его силе и вере.)
— Но скот пока еще не преднамеренный, — весело сказал Логойский, входя без стука. Сегодня он впервые позволил себе кокаин с утра и был в прекрасном настроении. Он не знал, что именно в этот день он подписал себе смертный приговор — если не физической, то духовной. Теперь ни одно мгновение, ни днем, ни ночью, не было свободным от страшной отравы или жажды обладания ею.
— А, приветствуем господина графа! — ответил с иронической, нарочитой вульгарной униженностью Саетан.
— Без глупых шуток, господин Темпе, — грозно буркнул Ендрек, внезапно помрачнев и надувшись. Он решил воспользоваться этой шуткой и отныне обращаться к Темпе на «вы». Логойский не выносил, когда ему напоминали, что он всего лишь граф.
— Почему же вы своих лакеев не упрекаете теперь в этой титулатуре. Вспоминаю свой визит в мае прошлого года...
— Ну, ну, оставим эту тему, — проворчал Логойский, слегка покраснев. — Я не знал, что вы уже успели повидаться с моими слугами.
— Господин граф изменился: у члена партии СД теперь дворец, а говорят, что причиной этого стало как раз то, что пожилой господин от расстройства ноги протянул.
— Господин Темпе, а вернее, товарищ Саетан, примите, пожалуйста, к сведению, что я не люблю не одобренных мною фамильярностей.
— Что-то раньше вы не так боролись с фамильярностями, товарищ Енджей, — без зазрения совести выдал Темпе, щуря левый глаз.
Атаназий понял: Темпе был одной из мимолетных жертв Логойского в его инверсионных порывах. Это была, впрочем, так называемая «амфибия». В настоящее время он прибегал к инверсиям только в целях вербовки и подчинения нужных ему мужчин. «Ну да, ведь в бытность лейтенантом он служил в gwardiejskom ekipaże, ничего удивительного», — вспомнил Атаназий.