Но я не хочу, чтобы меня превращали в эту составную, не хочу, чтобы на моей прекрасной алой крови жирело это лимфатическое чудовище: я не совершу глупости и не стану рекомендоваться «антигуманистом». Я просто НЕ гуманист, только и всего.
– На мой взгляд, – говорю я Самоучке, – людей так же невозможно ненавидеть, как невозможно их любить.
Самоучка смотрит на меня отдаленным, покровительственным взглядом. И шепчет, словно не отдавая себе в этом отчета:
– Их надо любить, их надо любить…
– Кого надо любить? Тех людей, что сидят здесь?
– И этих тоже. Всех.
Он оборачивается к сияющей молодостью парочке – вот кого надо любить. Потом созерцает седовласого господина. Потом переводит взгляд на меня, на его лице я читаю немой вопрос. Я отрицательно мотаю головой: «Нет». Он смотрит на меня с сожалением.
– Да и вы сами, – раздраженно говорю я, – вы сами тоже их не любите.
– В самом деле, мсье? Может быть, вы разрешите мне с вами не согласиться?
Он опять стал почтителен до кончиков ногтей. Но взгляд его полон иронии, как будто его насмешили – дальше некуда. Он меня ненавидит. Зря я расчувствовался в отношении этого маньяка.
– Стало быть, вы любите вот этих двух молодых людей которые сидят за вашей спиной? – в свой черед спрашиваю я.
Он снова смотрит на них, раздумывает.
– Вы хотите, – с недоверием начинает он, – заставить меня сказать, что я их люблю, хотя совсем не знаю. Да, мсье, признаюсь, я их не знаю… Если только сама любовь и не есть истинное знание, – добавляет он, самодовольно смеясь.
– Что же вы тогда любите?
– Я вижу, что они молоды, и люблю в них молодость. В числе всего прочего. – Он замолкает и прислушивается. – Вы слышите, о чем они говорят?
Слышу ли я! Молодой человек, ободренный благосклонностью окружающих, в полный голос рассказывает о футбольном матче, который его команда в прошлом году выиграло у клуба из Гавра.
– Он рассказывает ей какую-то историю, – говорю я Самоучке.
– Вот как! Мне не удается разобрать слова. Но я слышу голоса – нежный голос, громкий голос, они чередуются. Это… это так славно.
– А вот я, к несчастью, еще слышу, о чем они говорят.
– Ну и что?
– А то, что они играют комедию.
– В самом деле? Быть может, комедию молодости? – с иронией вопрошает он. – Позвольте мне, мсье, считать ее очень благотворной. Но разве достаточно получить в ней роль, чтобы снова оказаться в их возрасте?
Я глух к его иронии.
– Вы сидите к ним спиной, – продолжаю я, – вы не слышите, о чем они говорят… Ну, а какого цвета волосы у молодой женщины?
Он смущен.
– Волосы, гм… – Украдкой оглянувшись на молодых людей, он снова обретает уверенность. – Черные
– Вот видите!
– Что именно?
– А то, что вы их вовсе не любите, этих двоих. Вряд ли вы узнаете их на улице. Для вас они всего только символы. Вас умиляют не они, вас умиляет Человеческая Молодость, Любовь Мужчины и Женщины, Человеческий Голос.
– Ну и что? Разве всего этого не существует?
– Конечно нет! Не существует ни Юности, ни Зрелости, ни Старости, ни Смерти…
Лицо Самоучки, желтое и жесткое, как айва, перекосилось в осуждающей гримасе. Но я гну свое.
– Взять, к примеру, старика за вашей спиной, вот того, который пьет воду Виши. Полагаю, вы любите в нем Человека в зрелых годах. Человека в зрелых годах, который мужественно идет к закату дней и следит за собой, потому что не хочет опускаться?
– Совершенно верно, – говорит он с вызовом.
– И вы не видите, что это подонок?
Он смеется, он считает меня сумасбродом, он мельком оглядывается на красивое лицо в рамке седых волос.
– Допустим, мсье, что он производит такое впечатление. Но как вы можете судить о человеке по его лицу? Лицо человека, когда он расслабился, ни о чем не говорит.
Слепцы гуманисты! Это лицо говорит так много, так внятно – но смысл лица никогда не доходит до их нежной абстрактной души.
– Как вы можете, – продолжает Самоучка, – обездвижить человека и сказать о нем: он ЯВЛЯЕТ СОБОЙ то-то и то-то? Кому под силу исчерпать человека? Кому под силу познать все его душевные богатства?
Исчерпать человека! Походя снимаю шляпу перед католическим гуманизмом, у которого Самоучка, сам того не ведая, позаимствовал эту формулировку.
– Я знаю, – говорю я. – Знаю, что все люди достойны восхищения. Вы достойны восхищения. Я достоин восхищения. Само собой, в качестве созданий Божьих.
Он смотрит на меня не понимая.
– Вы, конечно, шутите, мсье, – говорит он немного погодя, криво усмехаясь. – Но люди и в самом деле достойны восхищения. Трудно, мсье, очень трудно быть человеком.
Сам того не замечая, он удалился от любви к ближнему во Христе. Он качает головой и в силу удивительного закона мимикрии становится похожим на беднягу Геенно.
– Извините, – говорю я, – но в таком случае я не вполне уверен, что я человек: я никогда не замечал, что быть человеком так уж трудно. Мне казалось: живешь себе и живи.
Самоучка от души смеется, но глаза у него остаются недобрыми.
– Вы слишком скромны, мсье. Чтобы вынести свой удел – удел человеческий, вам, как и всем остальным, нужен большой запас мужества. Любая из грядущих минут, мсье, может стать минутой вашей смерти, и, зная это, вы способны улыбаться. Ну разве это не достойно восхищения? В самом ничтожном вашем поступке, – язвительно добавляет он, – заложен неслыханный героизм.
– А на десерт что будете, мсье? – спрашивает официантка.
Самоучка бледен как мел, веки над окаменевшими глазами полуопущены. Он слабо взмахивает рукой, как бы приглашая меня выбрать.
– Сыр, – решаюсь я, призывая на помощь весь свой героизм.
– А мсье?
Его передергивает.
– Что? Ах да – мне ничего, я кончил.
– Луиза!
Два толстяка расплачиваются и уходят. Один из них прихрамывает. Хозяин провожает их до дверей: это важные клиенты – им подали бутылку вина в ведерке со льдом.
Я смотрю на Самоучку не без угрызения: целую неделю он вожделенно предвкушал этот обед, за которым он поделится с другим своей любовью к людям. Ему так редко случается поговорить. И вот нате вам – я испортил ему удовольствие. По сути, он так же одинок, как я, – никому нет до него дела. Хотя он не отдает себе отчета в своем одиночестве. Ну что ж, не мне открывать ему глаза. Мне не по себе – я злюсь, это верно, но не на него, а на Виргана и иже с ним, на всех тех, кто отравил эти жалкие мозги. Будь они сейчас передо мной, у меня нашлось бы, что им сказать. А Самоучке я не скажу ничего. К нему я испытываю только симпатию – он вроде мсье Ахилла, из нашего брата, он предает по неведению, из добрых побуждений!
Смех Самоучки выводит меня из моего мрачного раздумья.
– Простите, но когда я думаю о глубине моей любви к людям, о том, какие мощные порывы влекут меня к ним, а потом вижу, как мы двое сидим тут, рассуждаем, доказываем… меня разбирает смех.
Я молчу, я принужденно улыбаюсь. Официантка приносит мне на тарелке ломтик похожего на мел камамбера. Я оглядываю зал, и меня вдруг охватывает неописуемая гадливость. Что я тут делаю? Чего ради ввязался в спор о гуманизме? Зачем эти люди здесь? Зачем едят? Правда, они не знают, что они существуют. Мне хочется уйти, убраться туда, где я в самом деле окажусь НА СВОЕМ МЕСТЕ, на месте, где я прийдусь как раз кстати… Но такого места нет нигде, я лишний.
Самоучка смягчается. Он опасался с моей стороны более упорного сопротивления. Он готов предать забвению все, что я наговорил.
– В глубине души вы их любите, мсье, – заявляет он, доверительно склонившись ко мне, – вы любите их, так же как я. Мы расходимся только в словах.
Говорить я больше не в состоянии, я наклоняю голову. Лицо Самоучки приблизилось вплотную к моему. Он самодовольно улыбается у самого моего лица, как бывает в кошмарном сне. Я через силу пережевываю кусок хлеба, не решаясь его проглотить. Люди. Людей надо любить. Люди достойны восхищения. Сейчас меня вывернет наизнанку, и вдруг – вот она – Тошнота.
Тяжелый приступ – меня всего трясет. Уже целый час я чувствовал ее приближение, только не хотел себе в этом признаться. Этот вкус сыра во рту… Самоучка что-то лепечет, его голос вяло жужжит в моих ушах. Но я уже не слышу, что он говорит. Я киваю, как автомат. Моя рука сжимает ручку десертного ножа. Я ЧУВСТВУЮ черную деревянную ручку. Ее держит моя рука. Моя рука. Лично я предпочел бы не трогать ножа: чего ради вечно к чему-нибудь прикасаться? Вещи созданы не для того, чтобы их трогали. Надо стараться проскальзывать между ними, по возможности их не задевая. Иногда возьмешь какую-нибудь из них в руки – и как можно скорее спешишь от нее отделаться. Нож падает на тарелку. При этом звуке седовласый господин вздрагивает и смотрит на меня. Я снова беру нож, прижимаю лезвием к столу, сгибаю его.
Так вот что такое Тошнота, значит, она и есть эта бьющая в глаза очевидность? А я-то ломал себе голову! И писал о ней невесть что! Теперь я знаю: я существую, мир существует, и я знаю, что мир существует. Вот и все. Но мне это безразлично. Странно, что все мне настолько безразлично, меня это пугает. А пошло это с того злополучного дня, когда я хотел бросить в воду гальку. Я уже собрался швырнуть камень, поглядел на него, и тут-то все и началось: я почувствовал, что он существует. После этого Тошнота повторилась еще несколько раз: время от времени предметы начинают существовать в твоей руке. Приступ был в «Приюте путейцев», а до этого, когда однажды ночью я смотрел в окно, а потом еще в воскресенье в городском парке и еще несколько раз. Но таким жестоким, как сегодня, он не был ни разу.