Что касается Пурстампера, то он со своей стороны ничего против нелегальных не имел. Ведь в масштабах огромного военного хозяйства ущерб, наносимый уклонявшимися от мобилизации, был ничтожен, а поскольку они работали на земле — и у Бовенкампа наверняка тоже работало несколько таких парней, — то помогали увеличить сельскохозяйственную продукцию и тем самым косвенным путем способствовали победе Германии. Но каждый раз, когда он в туманных выражениях заводил разговор о нелегальных, Мария, думавшая, что он против них имеет зуб и хочет выудить у нее необходимые ему признания, старалась не проболтаться.
Убедившись в том, что таким манером от нее ничего не добьешься, он пустил в ход свой последний козырь.
Действовал он осторожно. Две чашки крепкого кофе, которые жена приносила из кухни ему и Марии, по своему составу были неодинаковы. Он знал, что хинин — средство сомнительное, да и боялся подсыпать слишком много, однако же в чашке у Марии всегда оказывалась такая доза этого лекарства, что потом у нее по-особенному, не так, как обычно, кружилась голова. Потом он решил заменить хинин — это средство для дилетантов и трусов — другим медикаментом, более эффективным: в его аптечном шкафу имелось в виде жидкого экстракта сильнодействующее средство Secale cornatum[31], но его он считал чересчур рискованным. Медицинские справочники, которые были у него под рукой, не давали на сей счет никаких указаний, а народная медицина рекомендовала, насколько ему было известно, алоэ, продававшееся в аптеках в пилюлях и в виде настойки.
Размышляя об этом, он здорово перенервничал, ведь что ни говори, а риск большой. Тогда он обратился за советом к жене, и она взяла на себя достать настойку алоэ. Дня через два она послала Пита в Амстердам купить в аптеке необходимое лекарство и ни в коем случае не называть свое имя; название настойки она написала ему на бумажке.
Пурстампер страшно волновался, когда Мария сидела перед ним за чашкой очень крепкого и на этот раз не слишком сладкого кофе. Он болтал без умолку, а сам в это время думал об уголовной ответственности за нелегальный аборт, о дисциплинарном взыскании, которому его подвергнет руководство НСД, и о новых подвохах со стороны Бовенкампа. То была рискованная игра. Рассказывая Марии всякую всячину об СС и о событиях в Италии, он пристально вглядывался в белое, похожее на карнавальную маску лицо, которое вначале показалось ему пикантным, а теперь внушало отвращение. Что у нее за глаза!
Такую уродину надо было бы стерилизовать, чтобы у нее никогда не было потомства. Но то, что он сейчас делал, не соответствовало принципам национал-социализма. Его партия стоит за размножение человеческого рода, да к тому же девушка пышет здоровьем, но неужели так и нельзя ничего предпринять, чтобы вырвать Кееса, такого замечательного парня, из рук этого недоноска? Если, черт возьми, этот номер пройдет, то надо поторопиться с третьей медицинской комиссией. Не удастся сунуть кому следует деньги, так придется дать парню принять какое-нибудь снадобье… Но пройдет ли этот номер? Не подведет ли его и это последнее, крайнее средство? Зато она перестанет к нам ходить, думал он не очень логично, забывая, что Мария все равно останется его будущей снохой, которую он сам первый пригласил в свой дом.
Мария ушла от них в четыре часа дня, а они с женой стали гадать, что будет дальше. Жене Пурстампера, в прошлом сиделке, приходилось неоднократно наблюдать за тем, какие результаты дает алоэ. Оба они были убеждены, что настойка непременно поможет. Бовенкамп, конечно, сделает все, что от него зависит, чтобы об этом никто ничего не узнал, ну а что касается Марии, то она поступит как раз наоборот. Пурстамперы давно заметили, что ей, в сущности говоря, на Кееса плевать с высокого дерева. Как бы то ни было, но лекарство непременно должно было подействовать. В этот день Пурстампер предложил Марии снять ее еще раз, ему удалось купить на черном рынке хорошую пленку. Если через два-три дня она не появится, значит, алоэ помогло, ну а расстроить свадьбу — это он берет на себя. В случае необходимости потребует нового медицинского обследования Кееса.
В половине пятого у Пурстампера начались рези в животе, минут через пятнадцать он уже сидел в уборной. Сначала он думал, что это его обычное недомогание, вызванное нервным перевозбуждением. К пяти часам его уже вывернуло наизнанку. Сидя на стульчаке, он стонал, проклиная себя, свою выдумку, проклиная Марию, Кееса, НСД, а в заключение и свою жену, которая принесла порошки, рисовый отвар и послала прислугу в аптеку за танином. Жена не отходила от уборной, а дверь в нее держала отворенной; в такие минуты она всегда должна была находиться возле него. Побелев от злости, кипя негодованием, он высказал предположение, что она на кухне перепутала чашки. Нет, этого быть не может, говорила она, надо повременить, денька через два бовенкамповская девчонка непременно сбросит свой груз. Ей удалось его успокоить, и сама она действительно была уверена в том, что говорила.
Но через два дня, осторожно расспросив Марию, они узнали: у нее никогда в жизни не было поноса; из этого они заключили, что и в последние два дня у нее не было расстройства желудка и плод остался на своем месте. И Пурстампер решил эксперимент не повторять. Было рискованно делать это теперь, после расспросов. Значит, не судьба им от нее избавиться. Придется Кеесу либо на ней жениться, либо идти на фронт сражаться за свой народ и отечество. Он, Пурстампер, умывал руки.
Карточку Марии он умышленно изуродовал грубой ретушью, придав ее лицу толстые, как у негритянки, губы. Мария вышла на фотографии такой уродиной, что едва ли кто назвал бы ее германской девушкой.
Уже в первые недели летних каникул Схюлтс стал устраивать дальние велосипедные прогулки за город. Снова и снова проезжал он высоко над берегом реки, перебирался на самый верх шлюзового моста, откуда глазам открывалась широкая панорама, и сердце его щемило при виде того, как чудесно перелагались краски ландшафта и как хладнокровно все вокруг подвергалось разрушению; взять хотя бы коров, мимо которых он проезжал и от которых остались лишь кожа да кости, или хлеба, сжатые и связанные в снопы, их увозили, но куда? Раз в три дня он навешал Кохэна, путанно рассказывавшего о новой игре, которой развлекаются нелегальные на ферме, избрав своей жертвой Марию Бовенкамп. В остальное время он бредил Амстердамом; он был готов на убийство, лишь бы попасть туда хотя бы на один день. Асфальт, жарища, зловоние, Калвер-страат — вот подлинная жизнь для декадентствующего космополита, мученика нашего времени, ради которого благороднейшие народы вышли на поле брани! Мысль о кукольном театре на Даме не давала ему уснуть: Кохэн уверял, что хозяин театра марионеток Ян Классен убивает самое меньшее двух мофов в день, и он хочет при этом присутствовать, и, пропади все пропадом, он должен все это видеть собственными глазами!
Схюлтс старался утешить его книгами, сигаретами, нелегальными листовками, среди которых одна — слащавая чепуха, очевидно вышедшая из-под пера Ван Бюнника, — развлекал их целое утро. Но больше он ничего не мог придумать. Отпустить сейчас Кохэна в Амстердам, сейчас, когда контроль над документами усилился, было бы чистым безумием, да к тому же, Схюлтс в этом не сомневался, Кохэн там натворит тысячу глупостей.
Но большей частью Схюлтс пропадал в лесу. Здесь пока еще никаких признаков укреплений, мин или разного рода орудий и заграждений не было видно; но в случае, если дело примет серьезный оборот, все эти холмы, с которых можно будет держать под обстрелом реку и канал, станут исключительно удобны для обороны, а потому Схюлтс готовился к будущей работе, нанося на карту как можно больше подробностей, которые могут понадобиться, когда здесь будет центр Сопротивления. Он выяснил также характер камуфляжа нового бункера в лесу, возле самой верхней дороги, на расстоянии всего лишь получаса езды от города; наверное, он будет готов только через год. Это четырехугольное массивное страшилище, от которого отскакивал даже взгляд, было разрисовано под виллу: оконные рамы, старомодные цветные витражи и балкончики; Схюлтс видел, как целые дни напролет перед бункером, стоя на лесенках, лениво работали живописцы — явные саботажники.
Другой работы на лесных тропах и дорогах у него не было. Сведения о передвижении машин, о переброске войск и техники собирали и передавали другие группы, а также некоторые местные группы, занимавшиеся этим в порядке самодеятельности, — им предоставляли эту возможность как для тренировки, так и для того, чтобы не угас их пыл. Но до тех пор, пока не начался штурм Атлантического вала, весь этот добровольный шпионаж никакого значения не имел.
Однажды в летний полдень он шел боковой аллеей мимо вилл, две трети которых были обезображены фашистскими плакатами в окнах; эта аллея выходила на проезжую дорогу и оканчивалась у второй трамвайной остановки, у самого переезда. Дрозды уже не пели, они умолкли, но все же природа посылала ему столько впечатлений, что он не мог не вспомнить майские дни сорокового года. Вновь услышал он, как в ту предпоследнюю ночь на улице раздалось цоканье копыт — это отступала даже не разбитая в бою армия; могучий, грозный топот конских копыт был так страшен, что он уже не мог оставаться в постели и сел у открытого окна. На рассвете он увидел самолеты, прятавшиеся в дымке весеннего неба и, казалось, тихо висевшие в облаках в заранее установленном боевом порядке, словно летели не они, а облака. Увидев спускающегося парашютиста, он сообщил в полицию, но там уже знали об этом от детей: маленькая белая фигурка, с нежным журчанием выскользнувшая из белого облачка. Припомнились рассказы друзей об одном летчике, лейтенанте, который поднялся в воздух где-то в северной Голландии, ринулся со своим самолетом на немецкий, протаранил его, спустился на парашюте и целых два часа бежал до ближайшего аэродрома, чтобы выпросить себе новую «этажерку», потом ему вспомнились приключения Ван Дале на Гребберберге, где его взял в плен отряд молодых эсэсовцев. То, что они с ним проделали, никогда в прежние времена не делали с военнопленными: приказали ему снять шинель и какое-то время плашмя лежать на земле, а потом встать и идти пешком до Вагенингейна с поднятыми вверх руками. Стоило ему опустить руки вниз — он ведь был ранен, хоть и легко, измучен, страдал от жажды, — как они начинали орать: «Выше руки!» — и подталкивали его в спину ружейными прикладами. Наконец он решил, что с него хватит, и пристально посмотрел одному из сопляков прямо в глаза, и тогда они прекратили свои издевательства. Схюлтс был убежден, что именно эти переживания и побудили Ван Дале стать участником Сопротивления.